Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Не нравится мне также и финальный трюк: Квазимодо преследует Клода Фролло на лестнице в одной из башен, и это показывают в два приема при помощи задников, которые опускаются под сцену. Время, потребное на то, чтобы одна декорация сменила другую, нарушает впечатление. Получается недостаточно быстро и недостаточно понятно. Поэтому весь финал скорее удивляет, чем захватывает. Кроме того, слишком заметно, что в сцене, когда Клод Фролло должен повиснуть на водосточном желобе, а затем с него сорваться, артиста заменяет акробат! Гимнаст оказывается здесь в своей сфере. Минутку он преспокойно раскачивается, словно на привычной трапеции, потом кувыркается, как положено, — чистенько, по всем правилам искусства. Какая-либо иллюзия тут совершенно невозможна. Добавим, что виден только верх башни и что, следовательно, не получается ощущения высоты. В театре для падений до сих пор не удавалось сколько-нибудь удовлетворительным образом использовать акробатов, — именно потому, что человек, который падает случайно, совсем
Представление «Собора Парижской богоматери», в общем, укрепило меня во мнении, что драматургия Бушарди ничем не хуже драматургии Виктора Гюго. Разница только в стиле. Когда поэт сам пишет «Рюи Блаза», он создает шедевр лирической поэзии. Когда он позволяет скроить из своей прозы пьесу «Собор Парижской богоматери», получается всего лишь самая посредственная мелодрама.
Из любопытства я перечитал пресловутое предисловие к «Кромвелю», написанное Виктором Гюго в 1827 году. Как известно, это предисловие считают манифестом (я чуть было не сказал: кодексом) романтизма. Тут перед нами одна из тех знаменитых статей, о которых все говорят потому, что прочли их лет пятнадцать — двадцать тому назад, и которые никто не догадывается прочесть снова, в современной обстановке, с точки зрения идей второй половины века. А такое ретроспективное изучение, по-моему, чрезвычайно интересно. Я позволю себе высказаться о романтизме, основываясь на его первоисточниках, опираясь на самый авторитетный документ, на библию, завещанную нам самим главою школы.
В этом предисловии Виктор Гюго справедливо замечает, что каждое общество создает свое отличительное искусство, причем он устанавливает три великие литературные эпохи: первобытные времена, породившие «Книгу Бытия»; античность, породившую Гомера и Эсхила; наконец, то, что он называет новыми временами, христианство, или скорее спиритуализм, породивший Шекспира. Он повторяет это, подводя итоги, и говорит: «Поэзия прошла три возраста, из которых каждый соответствовал определенной эпохе общества — оду, эпопею, драму. Первобытный период лиричен, древний — эпичен, новое время — драматично. Ода воспевает вечность, эпопея прославляет историю, драма изображает жизнь».
Оставим сейчас в стороне времена первобытные и античность. Посмотрим, что Виктор Гюго подразумевает под новым временем. Гюго считает, что оно начинается с эпохи Христа. Цитирую: «Спиритуалистическая религия, пришедшая на смену грубому и чисто внешнему язычеству, проникает в самое сердце античного общества, убивает его и в труп выродившейся цивилизации закладывает росток новой культуры. Это религия всеобъемлющая, ибо она истинная; наравне со своими догматами и культом она глубоко внедряет нравственное начало. Прежде всего она преподает человеку в качестве одной из основных истин, что ему предстоит прожить две жизни: одну преходящую, другую бессмертную; одну земную, другую — небесную. Она указывает ему, что он двойствен, так же как и его судьба; что в нем сосуществуют животное начало и разум, душа и тело». Не прав ли я был, когда писал, что всякое литературное движение зиждется на религиозной или философской основе? Обратите внимание: романтизм и явится поэтическим цветением спиритуализма. Запомните этот дуализм, слова о душе и теле; вся система Виктора Гюго будет построена на этой основе.
Действительно, для него романтизм, представленный драмой, заключается всего лишь в привнесении нового элемента — гротеска. Цитирую: «Христианство приводит поэзию к истине. Подобно ему, новейшая муза будет смотреть на мир шире и с более высокой точки зрения. Она почувствует, что во всем сущем имеется не только прекрасное, что уродливое существует рядом с красивым, бесформенное — возле изящного, гротескное — на оборотной стороне возвышенного. Итак, вот принцип, чуждый античности, вот новое начало, введенное в поэзию; а так как любое новое начало, появляющееся в организме, приводит к изменению всего организма в целом, то тем самым и в искусстве возникает новая форма. Это новое начало — гротеск. Эта форма — комедия». А дальше он говорит: «В новейшей поэзии возвышенное будет изображать душу такой, как она есть, очищенной благодаря христианской морали, а гротеск тем временем будет играть роль животного начала в человеке». Итак, утверждается совершенно ясно: романтизм — литература, рожденная христианством, и эта литература, воплощаясь преимущественно в драме, состоит из двух элементов: из возвышенного, представляющего душу, и гротескного, представляющего тело.
Подчеркнув это, цитирую еще, ибо не хочу ничего выдумывать. Вот с каким восторгом говорит Виктор Гюго о гротеске: «В мыслях современного человека гротеск играет огромную роль. Он всюду: с одной стороны, он порождает уродливое и отталкивающее, с другой — комическое и шутовское. Вокруг религии он создает бесчисленные своеобразные суеверия, вокруг поэзии — бесчисленные красочные образы. Именно он полными пригоршнями сеет в воздух, в воду, в землю, в огонь мириады полных жизни химерических существ которых мы находим в народных преданиях средневековья». На этом я остановлюсь, — поэт распространяется еще на двух страницах. Дальше, доказывая необходимость гротеска наряду с возвышенным: «Саламандра вызывает к жизни ундину, гротеск придает красоту сильфу».
А теперь, не заглядывая дальше, попробуем немного разобраться во всем этом. Все страшно туманно. Противоречия изобилуют, классификации и доказательства таковы, что ими может удовлетвориться только поэт, ценящий превыше всего эффектные фразы и слова. Прежде всего мне не совсем понятна литературная история человечества, разделенная на три отрезка. Виктор Гюго говорит нам, что спиритуализм — отличительная черта современной литературы, но «Книга Бытия», которую он называет порождением первобытных времен, тоже спиритуалистическая поэма. Затем, что за странная идея считать, что новые времена это только средневековье, и ни словом не упомянуть Возрождение? Дальше саламандр и гномов он не идет; он останавливается на XVI веке; говоря же вскользь о восемнадцатом, он только высказывает мнение, что «даже самые выдающиеся таланты, соприкоснувшись с этой эпохой, становились ничтожными, — по крайней мере, в одном отношении». И он ничего другого не находит сказать об этом веке колоссального созидания, наследниками которого мы являемся! Таким образом, предлагаемая им история литературного развития далеко не полна. Он останавливается, повторяю, на средних веках; он не показывает, как вслед за пламенеющей готикой вновь пробудилось языческое мироощущение; он обходит молчанием великое аналитическое и экспериментальное движение XVIII века. В общем, то, что он называет новым временем, оказывается как раз чем-то противоположным ему.
Рассмотрим же пресловутый гротеск, который является основным признаком того, что он называет новой литературой. Нельзя согласиться с тем, будто гротеск введен в искусство христианством, спиритуализмом. Имеются факты, доказывающие противное. Сам поэт вынужден заявить: «Было бы неправильно утверждать, что гротеск был совершенно неизвестен древним». И добавляет: «Однако чувствуется, что в античности этот элемент искусства находился в младенчестве… Античный гротеск робок и всегда старается притаиться». Видно, что факты стесняют Виктора Гюго. То же самое и в отношении лиризма. Он решительно утверждает: «Первобытный период лиричен, древний — эпичен, новое время драматично». Потом он обнаруживает, что его романтизм, его литература якобы нового времени гораздо более лирична, нежели драматична. Это ему некстати. Тогда он преспокойно пишет: «Наша эпоха прежде всего драматична и поэтому глубоко лирична. Ибо между началом и концом всегда много общего; заход солнца чем-то напоминает восход; старец превращается в младенца. Но это конечное детство не похоже на первоначальное; оно столь же печально, как первое — радостно». Все это вызывает улыбку; это поэтическая галиматья. Классификация — либо классификация, либо не классификация. Что же, в конечном счете первобытные времена лиричны, а новые — драматичны, или же они и то и другое одновременно?
Возвращаюсь к гротеску. Термин этот представляется мне совершенно неудачным. Он мелок, неполон и фальшив. Сказать, что гротеск — это тело, а возвышенное — душа; утверждать, будто христианство открыло истину, раздвоив природу искусства, — все это плод фантазии лирического поэта, а не рассуждения серьезного критика. Конечно, я вполне присоединяюсь к Виктору Гюго, когда он требует, чтобы человека изображали всесторонне; добавлю только, что его надо изображать таким, каков он есть в действительности, на фоне окружающей среды. Но раздваивать его, показывать, с одной стороны, чудовище, с другой — ангела, парить в небесах и продолжать мечтать, даже вернувшись на землю, — это верх антинаучности, и ничто так не ведет ко всевозможным заблуждениям, сколько ни утверждай, что это путь к истине. И теперь это видно вполне ясно, поскольку романтические произведения у нас перед глазами. Присмотритесь к ним, проследите, куда привела нашего величайшего лирического поэта пресловутая теория души и тела, возвышенного и гротеска. Конечно, он был чудесным ритором. Но какую истину принес он в мир, помимо сверкающих антитез, помимо мощных взмахов крыльев, которые уносили его в область восторгов или кошмаров? Постоянное жонглирование словами и никогда ни малейшей устойчивости в действительно существующем!
Самое поразительное, что Виктор Гюго в начале предисловия именует себя «одиноким учеником природы и правды». В данном случае спиритуализм сыграл со своим учеником дурную шутку, толкнув его на поиски природы и правды вне наблюдений и опыта. Вместо того чтобы исходить из утверждения, что человек состоит из души и тела, и считать поэтому, что можно позволить себе с человеком любые проделки как в возвышенном, так и в гротескном плане, относя их на счет тела или души, — ему следовало бы, если он хотел оправдать и притязания на звание ученика природы и правды, исходить из простых фактов, из наблюдений, из познанного, из документа. В самом же деле он был всего лишь фантастом, поэтом, заменяющим факты плодами своего воображения, и это было неизбежно, поскольку, повторяю, он основывался на спиритуалистическом догмате, вместо того чтобы основываться на позитивном изучении.