Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
Шрифт:
Слота сердито запыхтел и теребнул себя за сивую бороду.
— Схоже баешь… сих, пойду и потерплю, коли они Христом-богом или матерью его меня усовещают… Словно бы я для господа самого не хощу добро творити… Ну и пойдешь с покорностью… Разум твердит: «Ох, лукав мних [65] божий, молитвой уловляет»… а душа свое: «Богу не изладишь — дьявола потешишь!»
Никон неторопливо сказал, что для тяглеца «как ни кинь, все клин», словом, «деться некуда».
Как бы отвечая своим заветным мыслям (он иногда любил говорить намеками и притчами), Никон начал вдруг вспоминать, как прошла его жизнь. Смолоду он «бога боялся и людей стыдился», чужого не брал, соседей не обижал, по корчмам не слонялся, вина не пил, молился
65
Монах.
— А кой прибыток от сего имеем? — и Никон обвел собеседников светлым упрямым взглядом.
Его сорокасемилетнюю жизнь можно считать конченной — он от нее больше ничего не ждет. В дни его молодости крестьянам разрешалось переходить от одного помещика к другому. На своей вислогубой коняке и санишках, нагруженных ребятами и домашней рухлядью, Никон Шилов объездил подмосковные земли вдоль и поперек. Тогда жизнь скрашивала надежда: у этого землевладельца тяжко было жить, так авось у другого будет лучше. В селе Клементьеве Никон родился и женился, и за двадцать семь лет, поискав счастья по разным местам, он несколько раз возвращался в родное село, пока, наконец, устав бродить с места на место, совсем не осел в Клементьеве. Из «приходца», который менял хозяев, ища себе лучшей доли, Никон уже давно обратился в «старожильца», который, наконец, убедился, что для тяглеца помещина не мать родная, а вотчинник не брат и не сват. Куды ни пойдешь, счастья нигде не словишь. Да и Юрьев день, Юрий зимний, установленный богомольным царем Федором Ивановичем, отрезал тяглецам путь на новые пашни. Правда, и тяглецы и вотчинники обходили этот Юрьев день, но уж немного было таких помещиков, которые, не опасаясь ссоры с приказами и с дотошными дьяками, крестьян от себя отпускали и новоприходцев принимали. За годы переходов из одной вотчины в другую умерло у Никона четыре сына да две дочери. Об этих могилках, разбросанных по убогим кладбищам, Никон с Настасьей редкий день не вспоминали, — так и виделись им эти земляные горбики, засыпанные снегом, размытые злыми дождями. Другие их дети поженились, повыходили замуж в ближние села и починки — и им не хотелось уходить от «свово племени». Надо было жить честно, как жил прежде, работать, не разгибая спины, и ждать смерти.
Иван Суета думал совсем иначе.
— Я помирать еще не собираюся. Бают люди: держись за сошеньку, за кривую ноженьку. Одначе на свои ноги надейся больше.
— Аль в новоприходцы захотел? — понимающе ухмыльнулся Слота.
— А что же, уйду из старожильцев, из села моего Молокова, — аль оно меня златом-серебром одарило? Уж тяжко мне троеданцем быть: и государству тягло сполняй, и в вотчине трудись — не рядись, и старцу посельскому покорствуй, а он тебя с изделья на изделье гонит… Нет, подамся я на Кирило-Белозерье, тамо места глухие, народу жидко, и тяглецким рукам цены, знамо, больше.
— Собрался мужик в Юрьев день с боярского двора, — насмешливо вставил Слота.
— Ништо-о! — и Суета весело тряхнул льняно-седыми космами. — Хо!.. Кабы я какой недосилок был, а тут, слава те господи… А места на Белозерье вольготные!
Суета начал рассказывать, что слыхал во время своих поездок от людей, бывавших в том тихом, малолюдном крае, где сиверко дует и морозное небо золотом и багрецом играет, где земля не меряна, сохой не встревожена.
Слота так зажегся, что выскочил из-за стола.
— Эх, Иванушко! И я с тобой побреду. Возьмешь меня с собой?
— Айда, что ж… возьму, — добродушно ответил Суета.
Федор слушал их разговор о вытях и обжах [66] , и хотя давно уже не испытанное волнение пахаря начало возвращаться к нему, все же мысли, с которыми он вступил на родную землю, не давали ему покоя: что сталось с Иваном Исаевичем Болотниковым? Куда подевалась его буйная рать? Что за темные вести слыхал Федор о Болотникове, пока продвигался к селу Клементьеву?
66
Выти и обжи — измерения пахотной земли.
— Правда аль нет послухи те про Ивана Исаича?
Слота горестно свистнул.
— Правда. Уж поди и нету на свете Ивана Болотникова!
Федор глухо охнул.
— Ой, да неужто? Помер али сгинул?
— Да нет, совсем худо, засек ему путь царь Шуйский, обложил, яко медведя в берлоге, в полон взял.
— И где же он, Иван-от Исаич? — с замирающим сердцем спросил Федор.
— Был я ноне на Москве, слыхал, как попы в соборе Изашку Болотникова кляли-проклинали. А люди бают: сослал царь Ивана в Каргополь, и сгинул там Иван Исаич.
— Стой… а войско его куды подевалося?
— Войско-о? Да коли взяло Фоку и сзади и сбоку, не больно повоюешь. Да и народ наш черной без воеводушки что без головушки.
— Поубиты многие, — тихо пробасил Суета, — иные в казаки подалися, вольным ветром дыхати…
В голосе Суеты Федор ясно почувствовал зависть к людям, которые ушли казаковать на Дон.
— Это блазнится [67] тебе! — с печалью сказал Никон. — Баловство то, впрямь тебе скажу, не нашего умишки забота. Несть бо власти, аще не от бога. Знамо, судьба порешила так: не про вашу губу меда ставлены.
67
Кажется, чудится.
Слота задумчиво свистнул и сказал:
— А бают, от Ивашки ласковы те подметны письма к народу были: подымайся-де, бери земли бояр да вотчинников, ино сами будем воеводами да окольничими, да дьяками тож будем…
Никон так и встрепенулся весь, замахал короткими руками.
— Не мути ты, не мути, Христа ради!
В глазах Никона Федор заметил тихое упорство, скрытую думу — и вдруг понял душу брата.
Никон, конечно, все видел и помнил: и подметные Ивана Болотникова письма, и черных людей, что бежали к Ивану Исаичу со всех концов, и обжигающие ухо слухи о том, что Иван Исаич всем горемычным холопьям, кабальным и тяглецам, несет житье по правде-истине, житье сытое, без батожья и лихих воевод. Но Болотникова разгромили, и те, кто осиротел без него, как Никон Шилов, затаили отчаяние свое глубоко в сердце и не пустят туда никого.
Никон между тем строго выговаривал вспыльчивому, подвижному Слоте:
— Ох, Петра, памятовать надобно: язык ране ума глаголет, а на пытке, гляди, тож робить языком доведется! Ну… Был Ивашка Болотников, не вышла ему доля — и сгинь его имечко, пропади-пропадом, из того имечка зипуна не сошьешь.
— Загудел, что поп в великий пост! — даже рассердился Слота.
— Да что ж, друг, — многозначительно сказал Суета и опасливо повел золотыми, мохнатыми, как колосья, бровями, — великой пост у себя в избе слаще, чем в заплечном приказе.
— Вот, слышь-ка, — продолжал Суета, — при царе Иване Васильевиче народ пуганой ходил, а ноне и пуганой и вздыманой: трясется-опасается, а у самого душа на дыбки поднялась, дума как стрела навострена, сердце слезьми кипит…
«То верно, — подумал Федор, — вздыманой стал народ!»
Утром Федор Шилов побывал на могиле Алены. Могилу он еле нашел. Тонкая голенастая березка, стоявшая возле нее, за четырнадцать лет выросла в высокое ветвистое дерево. А вербы, что качались недалече под ветром, теперь широко разрослись и обступили могилу густой зеленой толпой, сквозь которую трудно было пройти. Крест на могиле, который Федор поставил своими руками, уже давно сгнил и был заменен другим, небольшим, тоже сосновым, в середину которого была вставлена иконка, величиной не больше ладони. Это была резьба по дереву, изображение Варвары-великомученицы, одна из тех базарных иконок, какие в изобилии резали в мастерских Троице-Сергиева монастыря. Это была та самая иконка, которую Федор Шилов вделал в середину креста четырнадцать лет назад. Конечно, заботился об Алениной могиле брат Никон, добрая душа, да его шумливая Настасья. Ведь у всех на глазах прошла короткая жизнь Алены и страшный ее конец.