Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций
Шрифт:
– «Вставай, подымайся!»
Банты, перевязи, плакаты, ленты венков; и – знамена, знамена, знамена; какой режиссер инсценировал из-под выстрелов это зрелище? Вышел впервые на улицы Москвы рабочий класс.
Смотрели во все глаза:
– «Вот он какой!»
Протекание полосато-пятнистой и красно-черной реки, не имеющей ни конца, ни начала, – как лежание чудовищно огромного кабеля с надписью: «Не подходите: смертельно!» Кабель, заряжая, сотрясал воздух – до ощущения электричества на кончиках волос; било молотами по сознанию: «Это то, от удара чего разлетится вдребезги старый мир».
И уже проплыл покрытый алым бархатом гроб под склонением алого бархата знамени, окаймленного золотом; за гробом, отдельно от прочих, шла
Втянутый неестественной силой, внырнул я под цепь, перестав быть и став «всеми», влекшими мимо улиц; как сквозь сон: около консерватории ухнуло мощно: «Вы жертвою пали!» Консерваторский оркестр стал вливаться в процессию.
У Кудрина вырвался, чтобы попасть к меня ожидавшему Соловьеву; очнулся у самоварика, из-под которого глянула сладенькая «бабуся»:
– «На вас лица нет».
Было вперенье во что-то, впервые открытое: «Мировой переворот – уже есть!» И он – лента процессии, пережитая как электрический кабель огромной мощи.
Товарищи Сережи – студент Нилендер, студент Оленин – о чем- то спорили; багровый Рачинский отплясывал между нами словесные трепаки; напяливши меховую шубу, он вовлек меня в переулок, где, встретясь с кем-то, узнали: около Манежа расстреляна одна из возвращавшихся с похорон колонн.
И вспомнились красные косяки зари на Кремле; это – пятна крови расстрелянных.
Недоумение
Темная фигура, взвившая национальный флаг, таки убила красного знаменосца; она выросла перед каждым, каждого убивая по-своему: одного – ломом по голове; другого – медленным перерождением его самого; погромы гуляли по площадям; явились из тюрем преступники, вооруженные городовиками; они с «правом» грабили; погром шел вперебой с манифестациями свобод на газетных столбцах; не чувствовалось роста волн, а ярость разбития их о выросшие граниты; червем испуг въелся в сердце; укоротился список героев активной борьбы; из него вычеркнули себя – октябристы, кадеты и обновленцы; зарыскали всюду зубры «Союза русских», «Союза Михаила Архангела», «Союза активной борьбы с революцией», председатель которого, Торопов, заявил: он предложит себя к услугам для исполнения казней; вылупились Пуришкевичи, докторы Дубровины и протопопы Восторговы; Владимир Грингмут, питаясь идеями их, распухал точно клещ; и уж откуда-то в нос шибануло Азефом.
Дерябили мозг слухи; карикатуры на Витте и на зеленые уши Победоносцева воспринимались мною как писк комаров, отвечающий на хруст раздробленных бронтозавром костей; инцидент, случившийся в реальном училище Фидлера, выявил только надлом революции; в сознание запал Бунаков-Фундаминский, которого некогда встретил у Фохтов.
Но росло впечатление похорон Баумана; и рос образ рыжебородого знаменосца, сказавшего с Лобного места над толпами: «К вечному счастью!» И слышался звук топора, ударяющего по плахе; таким виделся удел революции; еще не виделся семнадцатый год; и опускались руки, и – подымалась злость.
Я засел у себя, не видясь ни с кем, кроме близких, – как я – перетерянных; революционные партии, временно затаясь, принимали решения; горсть же людей, развивавших пафос в дни забастовки, переживала отрыв: и от недавних «друзей», которые появились справа, и от всех тех, с кем мы встретились только что в дни забастовки.
Леонид Семенов, ставший эсером, нашел себе дело; а мы пребывали в бездеятельности.
Почему?
Проблема партии («pars») виделась: ограничением мировоззрения («totum’a»), сложного в каждом; на него идти не хотели, за что не хвалю, – отмечаю: самоопределение, пережитое в картинах (своей в каждом), было слишком в нас односторонне
С. М. Соловьев вбирал в себя народничество и варил из него и из трудно преодолеваемых томов Владимира Соловьева собственное эсерство; Н. П. Киселев и М. И. Сизов, – первый из истории трубадуров, второй – из естествознания и только что им усвоенной логики Дармакирти, – выварили свою анархию; я силился спаять марксизм с… символизмом (?)!
Пафоса хоть отбавляй, но у каждого в голове – «своя» революция!
Степень нашей беспомощности выявил мне Н. П. Киселев, просидевший начало революции над старыми фолиантами; вдруг он явился ко мне; и пробасил сухо, раздельно, строго:
– «Не устроить ли нам, – т. е. мне, Сизову, Петровскому, Эллису, – минный парк?»
Мы – сидели без гроша, без дисциплины, без опыта; а он предлагал нам тотчас приняться за рытье окопов, за взрыванье правительственных учреждений; знаю я: порыв искренен был; тем не менее: предложение это – бред.
Революционный жест повис в воздухе; теоретики – да; практики – нет.
После похорон Баумана чинуши, мещане и лавочники прятались по квартирам, ропща о попрании анархистами «всемилостивейше» дарованных свобод: «Не будет снова света: все – забастовщики!» Вчера «протестующие» капиталисты, – прописались в «либеральных» участках (у кадетов иль октябристов): «Чего еще надо?»
Штрих, характеризующий перемену в умах: я шел в переулке, выбегающем к Знаменке; против дома известного миллионера С. И. Щукина, вчера ходившего в «либералах», наткнулся на интересное зрелище; но прежде надо сказать: Сережа, учившийся с сыном Щукина, одно время дружил и с Катей Щукиной, барышней бойкой, способной на все; она пригласила Сережу в шаферы (на свою свадьбу); Сережа ей заявил: он согласен – с условием, что будет в красной рубахе, в смазных сапогах; «Кате» это понравилось; папаша же – не позволил; Сережа отказался от шаферства; Сергея Ивановича Щукина видывал у Христофоровой я, за сына которой Катя выходила замуж; Щукин держал себя просто: ездил на простеньком «Ваньке», в набок съехавшем котелке; интересно описывал он свои путешествия; и смаковал Гогена, Ван-Гога, Сезанна.
Против дома его я видел кучу тулупов, встречаясь с которыми в эти дни я соскакивал с тротуара, хватался за спрятанный в кармане «бульдог»; на этот раз краснорожие парни с полупудовыми кулаками весело ржали, выслушивая интеллигента; он «агитировал» среди них, подставляя мне спину; лица я не видел; но в спину забил знакомый «басок с заиканьем»:
– «Ч-ч-что в-в-выдумали? А? Это все ин-ин-ин-инородцы».
Повертываюсь: щукинские, пропученные из-под черной с проседью бородки губы; «агитировал» он около задних ворот Александровского училища: х-х-х-хорошо охранять п-п-п-переулок на случай, если бы…; сконфузясь за него, я – наутек, чтоб меня не узнал; и – попал на Арбатскую площадь; там стояли «тулупы» во всей грозной силе приподнятых бородищ и сжимаемых полупудовых кулаков; в эти дни избивали жестоко.