Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
— У меня, мадам, трое сыновей было, — сказал старик в солдатской шинели. — Один, меньший, воюет, а двух уже нет. Старший в Крыму погиб, другой в госпитале умер в нашем городе, на моих руках. Вот память о нем осталась, шинель его ношу… Я, знаете ли, перед войной совсем было собрался уже на отдых. Сыновья выросли, все при месте, получают приличное жалованье. Говорят мне: «Папаша! Нам совестно, что ты такой старый, а работаешь. Переходи на пенсию, купим вам с матерью домик на окраине с садочком (мы в Нежине жили), будем помогать вам гуртом — прокормитесь. Много ли вам нужно?» И я так думал — много ли нам, старикам, нужно? В аккурат весною сорок первого года стали подыскивать такой домик с хорошей усадьбой, чтоб можно было пожить в нем на старости лет тихо и спокойно, как на курорте. И вот остался — ни сыновей, ни дома. И трое маленьких внучат на моих руках. Об отдыхе теперь нечего и думать. Жить надо. Тянуться
Никто в купе не посмеялся над семидесятидвухлетним физкультурником, и он сам рассказывал о своих немудреных изысканиях в области продления человеческой жизни серьезно, без улыбки.
— Вам, папаша, надо пожить не только для внуков, — сказала жена майора. — Интересно и самому увидеть, как будет восстановлено опять все, за что ваши сыновья положили головы.
— Интересно, конечно, — согласился старик. — Нам-то оно уже не ново, мы знаем, какой была жизнь до войны, а все же увидеть ее еще надо… Но мне кажется, мадам, что Днепрогэс скорее построят заново, чем моя внучка Катя забудет о бомбежках. До сих пор кричит ночью во сне: «Мама, летит! Мама, летит!»…
Спивак лежал, слушал и отмечал про себя, что, видимо, чем ближе подходит дело к концу войны, тем больше люди думают о личных судьбах, о разбитых семейных очагах, о легших на плечи народа тяжелых задачах восстановления, о поправимых и непоправимых последствиях войны. Много похожего на этот вагонный разговор он слышал и дома, в селе.
— Как хочется уже спокойной, мирной жизни! — сказала, вздохнув, жена майора. — Не просто хочется, чтобы кончилась война, а хочется именно, чтобы вернулось все, как было раньше.
— Так не будет теперь, — ответила учительница.
— Почему?
— Точно так не будет. Мы с вами — не те. Я чувствую по себе, что уже не буду такой веселой и беззаботной, какой была до войны.
— Я говорю, гражданка, о простых вещах: мне хочется увидеть опять громадные привозы на базарах, хлеб двадцати пяти сортов в булочных, продавцов в накрахмаленных халатах, фонтаны в скверах, милиционеров в белых перчатках.
— Это-то будет…
Инвалиды, пользуясь остановкой, обедали за столиком в своем углу, разговаривали вполголоса о чем-то фронтовом: вспоминали какого-то лейтенанта Кудрю, которого контузило в то время, когда он сидел в блиндаже и ел колбасу, поджаренную на сале, и с тех пор человеку отшибло аппетит на все мясное; говорили о боях под Каневом, о какой-то переправе, о забытых где-то вещах и документах.
— Куда едете, ребята? — спросил старик в шинели. — Видно по вас, что отвоевались уже, а путь держите на запад.
— Были на его родине, — указал однорукий на слепого, — в Дарнице, за Киевом, а теперь едем ко мне в село.
Однорукий уложил остатки провизии в вещевой мешок, смахнул рукавом гимнастерки хлебные крошки со столика. Слепой скрутил две папиросы — себе и товарищу.
— Приехали в Дарницу, — стал рассказывать однорукий, —
Поезд, сильно рванув, тронулся. Опять застучали колеса на стыках рельсов, все быстрее и быстрее, громче и громче. Разговор стал доноситься до Спивака невнятно. Что-то говорил другой инвалид, поворачивая слепое, изуродованное шрамами лицо к товарищу; говорил солдат с рыжими усами; что-то рассказывала старуха с девочкой на коленях, — капитан улавливал лишь отдельные слова.
Под стук колес и покачивание вагона Спивак стал опять дремать, потом перестелил под собою поудобнее шинель и плащ и заснул еще на несколько часов.
Проснулся он от шума и смеха под вечер, на следующей большой остановке. Люди внизу сидели другие. Где-то сошел старик в солдатской шинели, высадились инвалиды, не видно было учительницы. Пассажиров не убавилось, в вагоне стало еще тесней, но лица были новые: какие-то молодые женщины, одна в белом берете, другая в вязаном пуховом платке, бойцы в форме пограничников, железнодорожники из ремонтной бригады.
Беседой и общим вниманием в купе завладел новый пассажир — рослый краснощекий человек лет тридцати, в сером костюме, в шляпе и в спущенных гармошкой хромовых сапогах с подвернутыми голенищами. Пассажир живо подхватывал любую тему разговора, обнаруживая большую осведомленность и в рыночных ценах, и в марках немецких бомбардировщиков, и в женской психологии, сыпал беспрерывно прибаутками и анекдотами, от которых одни смеялись, а другие морщились и отворачивались.
Спивак смутно припомнил, что видел сквозь дремоту, как этот парень лез в вагон, проталкивая впереди себя женщину в белом берете, волоча бесцеремонно, прямо по ногам пассажиров, чемоданы.
Укладывая тяжелый чемодан на багажник, парень в шляпе ворочал его одной рукой и чуть не уронил. Спивак обратил внимание, что правая рука его была искривлена в кисти, но почему-то решил, что это у него не от ранения, а какое-то старое, еще, может быть, довоенное увечье или природный изъян. За эту свою поездку домой Спивак много встречал в тылу фронтовиков, уволенных по чистой. Он узнавал их по остаткам военной формы, по вылинявшей гимнастерке или пилотке, по выправке, медалям, гвардейскому значку, с которым многие и дома не хотят расставаться. Таких фронтовых отметин не видно было у пассажира.
Прислушиваясь к разговорам новой компании внизу, Спивак несколько раз уловил брошенное парнем в шляпе выражение: «Все равно война», — ходячее выражение, которого он терпеть не мог, и, нахмурившись, отложив в сторону газету, взятую было опять из-под головы, повернулся на бок, лицом внутрь купе. Он почувствовал, что не выдержит и вмешается в вагонную беседу, принявшую совсем другой тон, чем несколько часов назад. Неприязненно глядя сверху в затылок пассажира в шляпе, склонившегося к женщинам, Спивак решил про себя: «Еще три раза скажет: «Все равно — война», — слезу с полки».
Разговор шел (рассказывал пассажир) о том, как в каком-то хуторке на Киевщине матери, чтобы спасти своих дочерей от мобилизации в Германию, сами якобы заставляли их приглашать к себе единственного оставшегося у них мужчину, парнишку лет семнадцати. Целью было — получить медицинское свидетельство о беременности, освобождавшее женщин от мобилизации. Тому прошло уже два года. Пассажир рассказывал со смехом. Теперь, мол, на хуторе сплошная родня — братишки да сестренки по отцу. А парня угнали в Германию. Других спасал, сам не спасся.