Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой,
Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.
Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той «золотой» бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.
Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.
— Останешься дома, — прохрипел он.
— На утро перевели, что ли? — недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.
— Нет, тебя Романов вызывает.
— Романов? Кто такой Романов?
— Ишь, гад, Романова не знает, — вмешался дневальный.
— Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.
— В восемь часов!
Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.
Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.
— Пора, пора, — тряс меня за плечо дневальный. — Иди — покурить принеси, не забудь.
Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:
— Ты кто?
— Заключенный Андреев по вызову.
Раздался грохот щеколд, звон замков — и все замолкло.
Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку — носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.
Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.
Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта — там играл радиоприемник.
Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.
Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное — тепла. Голландская
— Вот и познакомились, — восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. — Вот и познакомились. Ну, проходи. — И он открыл дверь в соседнюю комнату — кабинетик с письменным столом, двумя стульями.
— Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.
Он порылся в бумагах на столе.
— Как твое имя? Отчество?
Я сказал.
— А год рождения?
— Тысяча девятьсот седьмой.
— Юрист?
— Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.
— Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.
Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.
Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.
— Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?
— Все со мной.
— Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу…
— Мне все равно.
— Вот и хорошо.
Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.
Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки — насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.
Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.
— Поехали, поехали.
Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.
Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.
Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.
— Сколько сегодня, Миша? — спросил Романов у шофера.
— Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.
Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.
— Ну, Андреев, — сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. — Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?
Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.
Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.
Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.
Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.
— Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. — И Романов исчез на большой лестнице.
Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.