Собрание сочинений. Том 2. Проза
Шрифт:
Однажды в офисе издательства вдруг выключился ток. Погасли лампы, экраны, жалобно пискнуло нечто аварийное в стене, смолк кондиционер, принтер подавился страницей дневника политзаключенного. «Вот так вот однажды вдруг, без афиш, и кончится жизнь», – пошутил я. Илью это возмутило. Он был решительно против банального изображения смерти как неожиданной темноты. Мы стали выдумывать более точную сцену. Комната наблюдателя, конечно, остается, а не тонет во тьме. Никуда не девается и вид за окнами. Исчезает тот, кто смотрит. Происходит это не мгновенно, так как целостность наблюдателя – привычная фикция. Наблюдатель ходит по комнате, раскладывая свои части по ящикам. Записывает все воспоминания и навыки на диск. Аккуратно кладет
Проза. Часть I. Ananke
Абсолютное белое
Я попался, Харитон, я попался. Сказал недозволенное о правителе нашем – и попался. Кто донес на меня, теперь не столь уж и важно. Может, кто-нибудь из тех водоносов у источника, где произносил я свои смелые речи, распуская перышки, что твой павлин, может, Клития, в нежные ушки которой, распаляясь, я шептал слова дерзновенные, может, один из тех, кто принимал участие в наших многоречивых попойках, может, это был ты, Харитон?
Зачем я дерзил, зачем говорил недопустимое, что и живем мы не так, и верим-то не в то, во что следует верить? Ведь если быть до конца честными, не так уж плохо нам и живется: во всяком случае, не хуже, чем жилось отцам и дедам нашим. Есть, конечно, досадные недостатки, но когда без них обходилось? И когда люди бывали довольны? Может, и есть некто, ненавидящий искренне устои наши, но мне он не попадался. Одни недовольны своей долей и хотели бы большего, другие просто живут с желчью в крови, и все им не в радость, а больше всего тех, кто говорит, просто чтобы утвердиться в своей свободе самим или же показать свою смелость на глазах у друзей и женщин. И я из их числа. Но что оправдываться? Судят-то нас за поступки, а не за намерения.
И ведь дай нам, говорунам, трон из слоновой кости под заднее место и трость с головою журавля в руки, неизвестно, каких бы дел мы еще натворили. Всякий – Перикл, пока говорит со своей кухаркой, а пробьется в люди – он же Писистрат или Драконт. Но это я к слову.
Я попался, и был приведен к дворцу, и буду судим, и буду пытаем теми пытками, о которых перешептываются досужие и несведущие. Мысль о пытках повергла меня в дрожь, и я сидел, скрючившись, на каменных плитах, подобно мокрому чижику. Но долго мне не дали трястись в безвестности – пришли стражники, толкнули меня под лопатки копьями и повели под железные очи отца нашего. Посмотрел он на мою наготу и исполнился презрения.
– Этот, что ли, – спросил он у стражников, – тот Эвменарх, который недоволен?
Кивнули стражники.
Усмехнулся он в бороду свою, сдунул с рыжего волоса золотой порошок.
– Что будем с ним делать? – спросил он у стоявшего рядом человека в плаще. И понял я, Харитон, что стоял рядом Пробий, мудрец наш великий и – люди это говорят, не я – изощренный изобретатель пыток, ломающих гордого человека.
– Оставим его, – сказал Пробий, играя складками одежды своей. – Оставим его наедине с белизной.
– Мудро сказано, – вновь усмехнулся правитель наш и дал легкий знак стражникам.
И вновь впились язвительные копья в лопатки мои, и повели меня по лестнице, идущей вниз, ходят слухи, до самых окраинных мест Эреба. И казалась мне лестница со страху бесконечной, как быкам путь на бойню. Медленно идут они туда, Харитон, резвые на воле, хитро задерживают поступь: то из лужи стремятся напиться, то травинку какую ущипнуть. Так и я шел, спотыкаючись и медля, но, как ни медлил,
Упал я на колени, встал и осмотрелся. Была это комната невысокая и неширокая, шагов десять от стены до стены, и вся выбеленная чистым белым – и стены, и пол, и потолок. Чистым белым, я сказал, Харитон, но не сказал «белым как снег», или «белым как чайка», или «белым как жженая известь». Потому что и у чайки, и у снега, и у извести есть свой, присущий им оттенок, а у этой белизны не было никакого оттенка.
Светло было в комнате, светло как ясным днем, светлее, чем днем. Попытался я понять, откуда льется этот свет, но не смог. Не было ни отверстия, ни лампы, ни огня, но свет лился отовсюду – сверху, снизу, с боков – сама комната свет этот излучала, такой же нестерпимо белый. И был он таким ярким, что когда я закрывал глаза, темнее не становилось. Свет тонкие мои веки пронизывал насквозь, и я не мог найти темноты, разве что если бы выколол себе пальцами глаза.
Я исследовал тщательно все стены, но не нашел ни малейшей щели, ни следов двери, через которую я был ввергнут в это узилище.
Первое, что подумалось мне: хотят меня здесь замучить до смерти голодом и жаждой, потому что была эта комната абсолютно пуста. Ни скамьи в ней не было, ни стола – да что там! – пылинки в ней не было, одни поверхности ровные.
Захотелось мне по первости кричать и биться головой о стены, но тут подумалось, сколько радости я доставлю этим жестоким моим палачам, и стиснул я зубы. И начал я ходить по комнате кругами, чтобы забыться, и стал считать шаги свои. Но скоро сбился я со счета и в отчаянье, упав на колени, распростерся ниц и закрыл глаза. Но не было в этом спасения, потому что, Харитон, как я уже тебе говорил, глаза мои продолжали видеть повсюду белое. И снова я вставал, и снова ходил по комнате, и снова падал на колени, и шел уже на четвереньках, или же, встав, шел вдоль стен, ощупывая их руками и пытаясь отыскать хоть малейший просвет, – так я был безумен. И чем больше ходил я, тем больше переставал понимать, где здесь верх, где здесь низ, где право, где лево. Казалось мне временами, что иду я то по потолку, то по стенам, то под каким-то невероятным углом. От этого голова моя пошла кругом, и я упал, распростертый, но и лежа я не понимал, лежу ли я на полу или на потолке, потому что не было больше ни верха, ни низа.
И я понял, что сойду с ума раньше, чем умру от голода или жажды, и что в этом и состоит жестокий замысел моих мучителей.
Так я лежал, неподвижный, и не мог заснуть, потому что глаза мои не находили темноты, и лежал я так неведомо сколько времени, потому что время остановилось или, может быть, летело так быстро, что проходили столетия.
И тут я услышал пение. Сначала это был тонкий голосок какой-то, который сверлил уши мои, и я поднял голову, чтобы найти невидимую сирену. Но кругом была одна только белизна.
Потом голос этот окреп и удвоился, затем в него вплелись еще и еще другие, и я подумал, что слышу хор сирен. Голоса росли и умножались, и это была уже не песня – это был многоголосый рев. Подняв голову, я сидел на холодном полу, словно волк, в полнолуние молящийся Селене, и пытался расслышать слова этой наводящей страх песни. Вначале она показалась мне многоголосым стоном, слитным, наподобие шума прибоя, или терзаемых ураганным ветром крон могучего леса, но потом мне удалось выделить в нем знакомые мелодии, и слова наших песен, и другие, неведомые песни на неизвестных мне языках, те, которые поют на восходе дикие эфиопы и собакоголовые люди. И среди этого пения я различил тысячи голосов, которые что-то говорили мне, умоляя, насмехаясь, стеная, рассуждая с достоинством, упрекая, обвиняя, подшучивая, сочувствуя. В бессильном ужасе и я завыл, то ли взывая о помощи, то ли пытаясь перекричать эту толпу демонов, явившихся поглазеть на мое жалкое положение.