Собрание сочинений. Том 2. Проза
Шрифт:
Голос мой сначала потерялся среди тысяч других, которые стали передразнивать мой жалкий вой наподобие эха в высоких ущельях, но я завыл еще сильнее, и голоса стихли, и в наступившей тишине прозвучало бессильное и смехотворное завывание иссохшего моего горла. Слезы хлынули из глаз, сначала жгучие и горькие, потом сладкие и утешительные, и тут я вдруг почувствовал, что расту. Я рос, заполняя собой всю комнату, и кожа моя коснулась стен, а потом слилась с ними, могучая кожа, светящаяся изнутри ярким белым свечением, и мне стали смешны прежние мои тревоги. Что был для меня верх, что был для меня низ, Харитон, если я заполнял собою все пространство? Вне меня никого и ничего больше не было. Я увидел внутри себя Солнце, Луну и семь планет, я увидел внутри себя плоскую Землю со всем, что ее населяет; люди вели внутри меня свои бесконечные сражения, Гектор и Ахилл оспаривали Елену, плыли внутри меня корабли, и пожирали их, резвясь, огромные морские киты, бежали внутри меня камелеопарды, поднимая тучи пыли.
Я засмеялся, и смех мой не излетел из меня, потому что излетать ему было некуда, а
Я продолжал смеяться, потому что мне хватало над чем смеяться – столько всего сразу показалось мне смешным! Мне показалось смешным детское мое желание владеть твоим скакуном, Харитон; ведь во мне бродили все табуны Скифии, и бродили вечно, всегда, от моего появления на свет. Мне показалась нелепой владевшая мной испепелявшая страсть к золоту, потому что в правом моем бедре томились рудники Голконды, а в подреберье лежала, источая ароматы и звеня золотыми браслетами, Аравия Счастливая. Мне показались мальчишеством наши с тобою поступки: как мы сходили с ума, делая ставки на колесницы; ведь одним движением моей брюшины я мог сделать тугим воздух, притормаживая вращение спиц, или же разрядить его, позволяя коням лететь через ристалище подобно ласточкам. А как я смеялся над моей страстью к Клитии, над унижениями, на которые я шел, лишь бы только двери ее не запирал дубовый засов, над следованием ее причудам и преклонением над ее мигренями – миллионы женщин томились на ложах внутри меня, распахнув бедра навстречу нестерпимо белому свечению, открывая свои увлажненные шрамы тому, что они мнили лучами Луны, но что было моим всепроницающим свечением.
Так я смеялся, покатываясь с хохоту, смеялся века такие долгие, что протяженность их была понятна только черепахам, смеялся, чувствуя зарождение из тины в моем кишечнике лягушек и саламандр, и мышей из перхоти в моих волосах. Я не помню, сколько я смеялся, пока мой смех не оборвался от ужаса.
Я перестал смеяться, когда увидел, что где-то в моих глубинах распахнулась дверь и в ней показались руки. Они ухватили меня изнутри и потянули в это крошечное отверстие, и я начал съеживаться, как морская рыбешка, испускающая воздух из непомерно раздутого пузыря, и нестерпимо белое свечение мое гасло, гасло, гасло… И когда я стал маленький, меньше любого муравья, меньше демокритовых атомов, белизна исчезла совсем и руки потащили меня через темноту, ничтожного, тающего на глазах, и вынесли на свет, но уже другой свет, желтый и тусклый, и бросили в пыль.
Я поднял голову и увидел высоко над собой, в головокружительной высоте, два бородатых лица. Сознание на миг вернулось ко мне, и я распознал в этих лицах Пробия и правителя.
– Пытка кончилась… – неслышно прошептал я.
Правитель рассмеялся, а Пробий сказал печально:
– Она только началась, несчастный!
Тут я огляделся, и увидел громадные, как горы, дома и высокие, как колонны, деревья, и увидел самого себя, маленькую черную точку на бесконечной, плоской и жестокой земле, точку, до которой никому нет дела, точку, последние конвульсии которой могут лишь ненадолго потревожить вековечную пыль, не более чем предсмертные судороги сколопендры, раздавленной копытом мула.
И тогда я зарыдал, но плач мой был тоньше комариного писка и вызвал лишь безудержный смех у двух моих мучителей.
Таким ты и подобрал меня, Харитон, подобрал из жалости, и отнес в ладони к себе домой, и посадил в глиняный горшок, где и проведу я остаток своей жизни, беспрерывно оплакивая белые стены, в которые мне уже не суждено вернуться.
Колесница Леонардо
Серебристая лента сабли, отразившая солнце, заставила меня зажмуриться, и тотчас же сильный удар рассек мои шейные позвонки. Глаза открылись от нестерпимой боли, и, уже падая, я увидел, как попеременно сменяли друг друга небо, земля в застывших под ветром плюмажах ковыля и далекий горизонт, ощетинившийся фигурами конников. Все это таяло, гасло, теряло отчетливость с каждым оборотом летевшей вниз головы. Перед тем, как потерять сознание, я почувствовал несуразный страх, оттого что могу попасть под копыта лошадей. Я очнулся от дикой жажды и нестерпимой боли в шее. Сильная потеря крови ослабила ясность моего рассудка, и первым делом я попытался встать на ноги. Но очевидный неуспех попытки отрезвил меня и вернул к печальной реальности. Я лежал на правой щеке и, скосив глаза, мог видеть пустоту пониже подбородка, заполненную только травой и более ничем. Может показаться странным, что я не испытал естественного в подобной ситуации потрясения, не пел, не кричал как безумец, не обращался к Богу в благодарных молитвах; более того, я внешне ничем не проявил своих чувств. Очевидно, потеряв тело и вместе с ним сердце, я лишился хотя и не самих чувств, но потребности в их излиянии.
Нельзя сказать, чтобы я не был рад, но радость мою омрачал ряд невзгод и лишений, которые мне, лишенному конечностей, предстояло испытать. Ясность рассудка, свойственная головам, потерявшим туловище, не позволяла питать иллюзий на этот счет.
Прежде всего, меня мучила жажда, вызванная долгим боем и не менее длительным забытьем под палящим солнцем. Однако эта потребность была легко преодолена, поскольку в пределах досягаемости моего языка находился след конского копыта, наполненный влагой от вчерашнего дождя. Освежив заветревшие, запекшиеся губы, я перевел дыхание и начал думать, как удовлетворить
От этих тяжелых физических упражнений у меня разыгрался волчий аппетит. Я огляделся по сторонам и увидел лежащее ничком в траве тело. Добравшись до него, я понял по одежде, что оно не так давно принадлежало мне. Не без некоторых, вполне понятных колебаний, я вцепился зубами в плоть и насытился. Ни ужас, ни философская ирония не посетили меня в этой необычной ситуации – я был голоден, и свое тело, гигиеническое состояние которого было мне, по меньшей мере, известно, оказалось лучшим выходом из положения, чем любое другое человечье или животное мясо. Насытившись, я отыскал карманы, с презрением отбросив ни на что отныне не пригодные ассигнации и уделив особое внимание папиросам и спичкам. Однако боязнь вызвать степной пожар удержала меня от попыток добыть огонь, чтобы закурить.
Солнце клонилось к закату, и в степи заметно похолодало. Оставлю без упоминания нечеловеческие усилия, затраченные на постройку жалкого подобия шалашика, но, вконец изрезав травой все губы, ближе к полуночи я все-таки устроился на ночлег и немедленно заснул. Проснувшись на рассвете, я восстановил в посвежевшей памяти события предыдущего дня и стал обдумывать, что предпринять. Местность, изобиловала пищей – мрачным наследием отгремевшей битвы, – но под солнцем она вскоре начнет портиться. Травяной шалашик – пока надежный кров от ночного холода, но надвигается осень с ее пронизывающими северными ветрами. Будучи допущенным к штабным картам, я успел хорошо изучить местность и легко вспомнил о пещерах Кара-Гур в недалеких отсюда холмах. Они могли послужить надежным убежищем от капризов погоды. Туда-то я и решил направиться. Могут спросить, неужели в столь диковинном положении у меня не нашлось времени для мыслей о провидении, Боге, судьбе, рассуждений о том, почему меня миновала смерть, но, повторюсь снова, вместе с утратой тела всякая метафизика, которая и раньше была чужда моей натуре, абсолютно перестала волновать меня. Я не оставил в мире тел ни родных, ни близких, а мое физическое состояние с потерей туловища даже улучшилось, поскольку оно определялось отныне только состоянием мозга и органов чувств, самых благородных отростков плоти. Голод и жажду я отнес на счет тех фантомов, которые свойственны ампутированным конечностям, и пришел к выводу, что со временем они также перестанут меня посещать.
Я отправился в путь прекрасным ясным днем и быстро продвигался с помощью попутного ветра и нижней челюсти. Более всего меня беспокоила угроза, которая могла бы исходить со стороны степных животных и птиц, но, заметив мою растрепанную шевелюру, они в ужасе разбегались, очевидно, принимая меня за ежа или дикобраза, колючая неудобоваримость которых была им хорошо известна.
За несколько дней я без особых проблем прополз и прокатился более десятка верст, причем мои потребности в еде и пище постоянно сокращались, приспосабливаясь к уменьшившемуся количеству плоти. Не помню уже, на который день, ближе к вечеру, я услышал неподалеку шорох травы. Не обратив на него особого внимания, я продолжал свой путь, но шорох становился все ближе, и когда трава, наконец, раздвинулась, то, к своему удивлению, я увидел перед собой не суслика или сайгачонка, а другую голову, которая смотрела на меня изумленными глазами.
Это была молодая женская голова с очаровательными чертами. Преодолев первое замешательство, мы заговорили. Голову звали Евой. Мы не стали расспрашивать друг друга о нашей прежней жизни (вообще, головы очень быстро теряют интерес к своему туловищному состоянию, и вспоминать о нем считается даже неприличным; разум, который, согласно невежественным представлениям руконогих, освободившись от плотских забот должен воспарить в высоты абстрактных рассуждений, становится, напротив, очень приземленным и, если не занят решением сиюминутных проблем, погружается в молчаливое и равнодушное равновесие). Память о плоти настолько уже стерлась во мне, что близкое соседство этой очаровательной женщины не возбудило иных сожалений, кроме как об оставленном табаке и спичках, которые теперь совместными усилиями можно было бы употребить. Я объяснил Еве свой план, и она сделалась моей спутницей, поскольку сама совершенно не знала местности. Вместе, ведя немногословную беседу и обмениваясь полезными навыками, мы добрались за неделю до Кара-Гура. Проникнув в его темное устье, мы покатились по пыльным коридорам, пока во тьме не послышался гул голосов и не показалось вдалеке смутное свечение. Ева просила меня воздержаться от дальнейшего продвижения, но любопытство взяло верх, и вскоре мы очутились в огромном гроте, среди большого количества голов. Грот был освещен тускло дымившими светильниками. Навстречу нам выползла большая кудлатая голова, которую, как выяснилось позже, звали Ратмиром, и осведомилась о наших именах. Получив исчерпывающие сведения, Ратмир сказал, что мы приняты в общину, и объяснил нам наши несложные обязанности, которые сводились к уходу за наиболее дряхлыми головами и периодическим осмотрам сетей, поставленных на летучих мышей, кровь которых служила пищей тем из общинников, кто еще не расстался с прежними привычками.