Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
— А у тебя, дурочка, все в порядке?
— У меня — все, — одними губами ответила она, взглянув на него таким глубоким, обнаженным и до конца преданным взглядом, что сомневаться было нельзя.
— Ладно, что-нибудь придумаем. Через денька два забеги.
— Есть, товарищ полковник, — и худенькая фигурка мелькнула за каменным заборчиком, окружавшим двор Цимбала.
Шелест кустарника и шум камешков, осыпавшихся по крутой тропе, позволили Воропаеву догадаться, что она мчалась на помощь подруге.
«Да, вот к чему приводит
Ему не хотелось больше думать о Чириковой.
Без зова, но очень кстати зашел в эти дни демобилизованный сержант Городцов из микояновского колхоза. Раненный в обе ноги в Венгрии, он только что выписался из госпиталя, и так как, пока он воевал, жена и мать его переселились в здешние края, то и он явился сюда «обозреть местожительство» и, еще не зная, за что взяться, решил посоветоваться с «ответственным соседом».
Как только Городцов вошел во двор и по-солдатски быстро и точно огляделся, Воропаев особым чутьем, воспитанным на войне, сразу определил, что это крепкий, умный солдат и, наверное, твердый хозяин. В коротком латаном полушубке нараспашку и в ушанке из искусственной смушки, Городцов, прихрамывая, подошел к кровати Воропаева и, ни о чем не спрашивая, а, видно, сразу догадавшись, что это и есть нужный ему человек, представился по-военному.
— Зашел пососедствовать, — замысловато начал он. — Говорит народ — полковник у нас имеется раненый, награжденный, разнообразный человек, — ну что же, думаю, нам таких людей только давай, зайду познакомиться.
Городцову было, очевидно, лет около сорока. Лицо его с иглистыми рыжими усами, моложавое и здоровое, было очень приятно. Небольшие веселые глазки все время щурились, будто бы он вглядывался в даль.
— Разведчик?
Бог войны, товарищ полковник, наводчиком находился.
— Далеко дошел?
— Венгрию поглядел, — значительно поджав губы, ответил Городцов. — Под Будапештом отвоевался. Не приходилось побывать?
— Не успел. В Болгарии войну закончил.
— Пришлось и мне там побывать. Ничего. Народ шустрый. Кебапчи ихние да шиши я поел, табачку покурил, винца попил. Понять язык вполне можно, если тверезый. Селяки ихние с понятием. Ну, только горячи, страсть! Слово за слово, и уж кулак в дело! Ей-богу! Что ему не так, ножом выправит, а своего добьется. Лихой народ!
Разговорились, и оказалось, к их обоюдному удивлению, что не раз встречались они в общих сражениях. Все понималось теперь с полслова, и без стеснения Городцов вынул из одного кармана банку консервов и вскрыл ее огромным кривым ножом, а из другого достал ломоть хлеба.
— Будьте такой любезный, товарищ полковник, не откажите… — И, разложив угощение перед Воропаевым, продолжал рассказывать, аппетитно жуя. — Я, бывало, как займем свой участок, окопаемся, обозрение места делаю, приглядываюсь, привыкаю. И вот же какой закон! Ежли не понравится место,
Воропаев приподнялся на локте.
— И много выстроил-то?
— Да домов с десяток. Один у Брянска, второй за Вильнюсом, на самой Вилии. Не бывали? Есть и на Тереке и на Кубани. Есть на нижнем Днепре — дворец, ей-богу! Я больше на реки опирался. Сидишь в этих окопах, душа стынет, качнешь от скуки представлять, как бы ты жил тут, как бы дело вел, ну и надумаешь чего-либо. Я свой орудийный расчет так этим делом завлек, что, бывало, командир орудия, только переночуем где, уже и кричит: «Терентий! Где будешь дом ставить? Чтоб, говорит, нам его по нечаянности не смахнуть!» По-над Вислой я две усадебки, не утерпел, поставил.
— А в Венгрии?
— Не завлекся. Ни у мадьяр, ни у румын, подумайте! И ведь сам в толк не возьму, что такое. Места ж какие! А? Дунай один чего стоит…
Незаметно проговорили до вечера.
Степенно взглянув на отличные ручные часы с модным черным циферблатом и золотой стрелкой, Городцов вежливо ахнул, делая вид, что ужасно-де засиделся.
Воропаев удержал его. Терентий Городцов — как представлялось ему — был как раз из тех чудаков-домостроителей, что и он сам, и в Городцове, как на фотоснимке, сделанном без предупреждения, видел Воропаев самого себя.
— От трех командующих фронтами словесное поучение довелось иметь, это — кому ни скажи, загордится! — с уважением к своему везению говорил Городцов. — От Западного фронта раз влетело до такой степени! — он покрутил головой, будто хватил горчицы. — Такой витамин принял, лучше не надо!.. А Сталинградский — ей-богу, не поверите — даже стихом огрел. Н-ну!.. Как жахнет в четыре строчки — глаза на лоб! Здорово словом владел. У Четвертого Украинского совсем другой подход был: частит, а у самого в глазах жалость, будто ты его, а не он тебя в мать сыру землю адресует. С жалостью как-то он ругал, ужасно расстраивался. А ты стоишь, как бандит, и слеза тебя душит. Прямо-таки душу рвал. А слышал я, что тяжелей всех это Рокоссовский. Чтобы ругать, говорят, — ни-ни, только в смех как возьмет — выверту нет. Острить большой мастер: с улыбочкой эдак все, безболезненно, а сострит — все кишки перекрутит.
И, наклонившись к самому лицу Воропаева, таинственным шопотом, точно их мог подслушать дрозд, прижившийся во дворе, поведал самое святое из всех переживаний:
— Товарища Сталина два раза видывал. Первый раз под Москвой, как немцев стукнули. Вроде это как под Клином было. Приехал, слышим. Я в ту пору на вывозке битых немцев состоял. Знаем доподлинно — прибыл, наше солдатское радио верный слух дало, а где будет — никак не дознаемся. Я, конечно, и в мыслях не имел, что увижу. И вот, слушайте, как получилось.