Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
Шрифт:
— Не употребляю.
Вот те раз! И я невольно устыдился своих скоропалительных подозрений.
— Учтите, — тоном завсегдатая предупредил приезжий, — водки здесь не подают, только дорогой коньяк.
— Вытерплю. Так вы отказываетесь?
— Вместо дорогого коньяка закажите мне тарелку дешевых щей. Я голоден. — Без смущения, без заискивания, глядя мне в глаза открытым светлым взглядом.
Зато смутился я, поспешно согласился:
— Да, да, закажите себе что хотите. Я понимаю, каждый может оказаться
Он усмехнулся.
— Это мое обычное состояние — не иметь денег на тарелку щей.
Все больше и больше он мне нравился. Откровение за откровение, я спросил:
— Кто вы, странный человек?
— Разве не иметь денег так уж странно?
— На щи, пожалуй, что да. Теперь каждый на это зарабатывает.
— А я не работаю.
— Чем же тогда занимаетесь?
— Езжу. Гляжу.
— Имея при этом какую-то цель?
— Нет.
— Но на разъезды нужны деньги.
— Мне их дают.
— Кто?
— Случайные знакомые, вроде вас.
— Дают? Добровольно?
Я, наверное, с большим, чем нужно, любопытством поглядел на него, и он меня спокойно осадил:
— Успокойтесь, я не вор и не вымогатель. Впрочем, вы не первый, кто подозревает меня в дурном.
— Да, боже упаси, в мыслях не было подозревать вас в дурном… Но как все-таки понимать — случайные знакомые?
— А как объяснить, что вы предложили сейчас накормить меня? Вы случайный знакомый.
— Ну, а если бы я, случайный, совершенно случайно вдруг оказался еще и феноменально скупым?..
— Нашелся бы другой. Непременно.
— Так уж и непременно?
— Да. Вы не замечали, что добрых людей не столь уж и мало на свете. Их куда больше, чем неотзывчивых.
Он каждым ответом клал меня на лопатки. Кажется, мне следовало извиниться перед ним:
— Похоже, за свой жалкий хлеб-соль я бесцеремонно выматываю вам душу. Простите, постараюсь ни о чем больше не спрашивать.
— Спрашивайте, не стесняйтесь, вы нисколько не обижаете меня.
— Мне кажется, вы достаточно образованный человек. Вы что окончили?
— Не окончил экономический институт, бросил его на четвертом курсе.
— Почему?
— Да потому, что понял — меня готовят к тому, чтобы я кому-то подчинялся и кого-то подчинял. Ни того, ни другого я делать не хочу. Решил жить свободным от всех и от всего, обязанным лишь доброте встречных людей.
— И вас не тяготит, простите, роль постоянного просителя?
— Ничуть. Я прошу иногда, но никогда не выпрашиваю. Вы бы могли отказать мне сейчас, ни умолять, ни повторять своей просьбы я бы не стал.
— Нисколько не сомневаюсь.
— А я не сомневаюсь в другом — если я вдруг откажусь теперь от вашего обеда, вам будет очень неприятно.
— Вы правы.
— Вот вам пример: людям очень хочется, чтоб кто-то принял от них то доброе, на что они способны. И представьте, если все перестанут из ложной стеснительности обращаться за помощью друг к другу, не будет и возможности проявлять доброту. Это качество усохнет за ненадобностью.
— Странно… И возразить тут ничего не могу.
— Почему-то всем это кажется странным. Странно обратиться к ближнему — помоги; не странно — вырвать у него ловким маневром кусок изо рта. А как часто такое делают люди, считающие себя глубоко порядочными…
Я не успел ничего ответить — над нашим столом стояла официантка в кокошнике, с вопрошающим взором и огрызком карандаша, нацеленным в развернутый блокнотик.
Я стал заказывать обед незнакомцу.
Его звали Гоша Чугунов. После обеда я поинтересовался:
— Где же вы будете ночевать?
— На вокзале, — ответил он. — Если, разумеется, нельзя будет переночевать у вас.
И я, не колеблясь, согласился:
— Именно у меня-то и можно. Я один как перст.
Так Гоша Чугунов впервые вошел в мой дом.
И случилось это года за полтора до лунного затмения, соединившего меня с Майей.
4
После лунного затмения прошло полмесяца, заполненного сближением с Майиными родителями и переоборудованием моей холостяцкой однокомнатной квартирки под семейное гнездо.
Впрочем, переоборудование было не суетным, не утомительным и даже не особо дорогостоящим. Железную, взятую в свое время напрокат у коменданта институтского общежития койку вынесли вон, на ее место встала тахта, просторная и зеленая, как кусок весеннего поля. Над ней в изголовье я привинтил к стене матовое бра. Сменили шторы на единственном окне (оно же и дверь на балкон). В кухне повесили белые шкафчики, а кухонное окно тоже украсили занавесочкой в пестрых цветочках.
И однажды вечером Майя привезла из дому маленький коврик, положила его на пол возле тахты, отошла к двери, постояла, склонив голову, уронив на чистый лоб прядь волос, произнесла удовлетворенно:
— Кажется, все.
Я вгляделся и поразился: вещи в комнате вдруг незримо стали связаны друг с другом. Матовое бра в изголовье — с зеленым простором тахты, полки с книгами, внушительно серьезные, с письменным столиком; он, старый, несолидный, один из тех казенных столов, что украшают второразрядные учреждения, обрел неожиданно свою физиономию, и кресло, придвинутое к нему, выглядело столь значительным, что казалось, внушало: стою не просто для удобств, сиденье, рождающее глубокие мысли. Робость берет. И центром, связывающим все и вся — бра, тахту, полки, стол с глубокомысленным креслом, — был коврик, только что разостланный на полу Майей. Без него не существовала бы незримая гармония, заполняющая наше жилье.