Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
Шрифт:
— Пальчики оближет читатель.
— Действуйте.
И Тугобрылев ринулся к двери действовать.
В это самое время прославленный поэт Иван Лепота был в гостях у не менее прославленного китежского критика Петрова-Дробняка.
Наверное, любому и каждому из многочисленных читателей Лепоты это могло показаться очень странным, ибо чаще других обрушивал критическую дубинку на голову знаменитого поэта именно Петров-Дробняк. И вот нате вам — в гостях, за столом, за раскупоренной бутылочкой, в мирной беседе… Непостижимо!
И не в первый раз они сходились вот так, с глазу на глаз, почти любовно —
Петров-Дробняк внешне так же мало походил на коварного барса, как и Иван Лепота на трепетную лань. Петров-Дробняк скорей смахивал по облику на ту историческую конягу, которая, как утверждают, была введена когда-то в римский сенат — монументально важен, но в тоже время нескладен, лицо массивно удлиненное, голос сытый с переливами «Ио-го-го».
— Слушай, колобок! — оглушал переливами своего голоса хозяин немного осоловевшего Ивана Лепоту. — Все это мне очень не нравится, колобок. Прямо говорю. Ты знаешь, я человек прямой.
— Хватит, серый волк, моим телом питаться, попасись на травушке, — с той же похвальной прямотой отвечал Иван Лепота. — Нынче я высоко закатился, не укусишь.
— Не хвались, еще скатишься. Тебя уже толкают с высотки, колобок, толкают. Вон уже выпустили на тебя собачку. Хе-хе! В сегодняшней-то газетке… Это какой такой Сидоров, чтой-то не слышал?
— Самсон Попенкин крутит то сюда, то туда. Его работка.
— А Самсонку ты бойся — зверек мелкий, но зубастый, живенько жилу прокусит. Я еще никак не разберусь, какого веса он камешек выбрал. Может, и тяжеленьким быть этот Сидоров.
— Поздно. Весь город за меня. С городом любого перевешу.
Петров-Дробняк то ли с сомнением, то ли с уважением покачал лошадиной головой:
— Одначе…
Он не успел договорить, в соседней комнате зазвонил телефон, и Петрову-Дробняку пришлось, кряхтя, подняться со стула.
Минут через десять он вернулся, показывая в улыбке все свои крупные пожелтевшие зубы. Иван Лепота скинул осоловелость, распрямился, — хорошее настроение Петрова-Дробняка никогда не сулило добра.
— Ну, колобок, кончилась твоя песенка: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел…»
— Новенькое что-нибудь?
— Га! Еще какое! Сидоров-то, оказывается, не из мелкой породы. Га! Сейчас только в любви и верности ему Крышев клялся перед всеми: товарищ Сидоров учит, товарищ Сидоров указывает!.. Чуешь, колобок, чем это для тебя попахивает?
— Н-да, — огорчился Лепота. — Соловей-разбойничек этот Самсон.
— Похоже, тут не Самсонкино дельце, выше бери… — Петров-Дробняк потер мосластые красные руки. — Ну, шарахнем по последней — да в разные стороны… Мне работать надо, руки чешутся. Такую кашу заварили, а Петрова-Дробняка в сторонке оставили. Не выйдет! Эх и растрясу я тебя нынче в статье, колобок, посыплется мучка! Как товарищ Сидоров учит, как он указывает!..
Если газета откачнулась от Ивана Лепоты, то в местной студии телевидения тоже было от кого откачнуться — от кандидата медицинских наук Малышева, утверждавшего перед многотысячным телезрителем, что загрязнение воздуха и воды пагубно отражается на здоровье. И кандидат медицинских наук, согласно указаниям товарища Сидорова, был на студии во всеуслышанье объявлен весьма отсталой фигурой, сиречь — питекантропом.
На биофаке Китежского пединститута тоже спохватились — ходит по рукам петиция, собираются под ней подписи в защиту биосферы, с обличением Каллистрата Сырцова. Тут уж питекантропов и вовсе было не трудно вывести на чистую воду, — всякий, кто поставил свою подпись, сам себя объявил недостойным звания Homo sapiens (здесь пользовались только сугубо научной терминологией). Среди питекантропов оказались, увы, даже несколько профессоров.
Дух читателя Сидорова шагал по городу, будоража умы, меняя взгляды и судьбы.
Но этот могучий дух встретил вдруг достойного противника. В лице кого бы вы думали?.. В лице все того же петра петровича, представителя широких масс града Китежа, подписчика местной газеты, скромного служащего, кто регулярнейше слушает последние известия, смотрит телепередачи, выпиливает по вечерам портсигары из плексигласа, любит порассуждать о внутреннем и международном положении. Он, массовый петр петрович, только что с лихой отвагой расправлялся с самим могущественным Каллистратом Сырцовым, он обрел в своем характере нечто царственно-львиное, а потому не устрашился и духа читателя Сидорова. Петр петрович рассуждал: он — читатель, я — тоже, почему его мнение должно быть важней моего? Какое право имеет Сидоров обзывать меня питекантропом? И почему я должен молчать, утираться? Не желаю!
Сосед сходился с соседом, высказывал свое возмущение беспардонностью Сидорова.
Общество по охране природы, несколько дней назад микроскопически незаметное, теперь же получившее широкую известность, вновь собралось на совещание. Был поставлен вопрос: отказаться ли от охраны природы и сохранить общество или по-прежнему настаивать на охране и распустить общество? Дело в том, что товарищи из Охотсоюза, которые милостиво предоставляли помещение обществу, вдруг решительно встали на точку зрения читателя Сидорова и заявили ультиматум: если вы не поддержите нас, будем вас считать питекантропами, выставим из помещения. А какое общество, когда негде заседать.
Члены общества бурно совещались, взвешивали и «за» и «против», а на улице вновь собралась толпа, сплошь состоящая из петров Петровичей обоего пола, каждый из которых был недоволен Сидоровым, славил Ивана Лепоту. И разумеется, среди них объявились трибуны — нахлобученные на глаза кепки, небритые подбородки, в голосах глубинные интонации: «Повякай мне!»
И все бы сошло благополучно — общество дозаседало бы до конца, самораспустилось бы или отказалось от охраны природы; толпа бы рассосалась, трибуны бы стушевались, — но, на беду, оказался сторонний прохожий, пенсионер по виду, подвижник по духу. Не испугавшись многочисленной толпы, он начал во весь голос и даже с надрывом всячески корить собравшихся: