Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
Шрифт:
Время было раннее, но Пэпэша лежал в постели, тепло укрытый до подбородка одеялом. Он встретил гостя ненавидящим взглядом.
— Вот оно твое… Вот — все к лучшему! — простонал Пэпэша. — Любуйся. На улицу не выйди, слова не скажи — одичал народ! Чуть не разорвали… Один даже за горло меня… Морда разбойничья… Умирать буду — не забуду!..
И Пэпэша, постанывая в натянутое одеяло, принялся желчно повествовать, как целой толпой на него набросились у здания Охотсоюза. Каждую фразу он перебивал выкриками с горловой спазмой:
— Стрелять сукиных
Стрелять руководителей — отцов города, стрелять интеллигентиков-сочинителей, стрелять зажиревших Каллистратов, стрелять милицию, — похоже, Пэпэша готов был остаться один на всем белом свете.
Адриан Емельянович понимал: плохо сейчас Пэпэша, совсем сорвался с предохранителя. Но — слаб человек — испытывал невольное успокоение: не только тебе солоно, и другим тоже. На миру и смерть красна.
Узкий, словно обрубленный коридор, кабинет, в единственном окне маячит лысый купол собора, моросит осенний беспросветный дождичек, спешат по мокрой мостовой прохожие, упрятанные в непромокаемые синтетические кульки. С виду все как было, из окна кабинета кажется, что град Китеж по-прежнему пребывает в тишине и покое. Но Самсон Попенкин знал: покой — видимость, гуляет по городу выпущенный дух Читателя Сидорова, волнует умы, меняет судьбы.
Это Самсон Попенкин породил всесильный дух. Казалось бы, он, Самсон Яковлевич, должен торжествовать, но нет — чувствует, напротив, некую беспокойную неуютность.
Джинн выпущен из бутылки, у джинна слишком самостоятельный характер. Черт-те что ему вздумается, вдруг да он ненароком шарахнет своего освободителя — чего доброго, останется мокрое место. Неуправляемая силища… Н-да!
Самсон Попенкин правил редакционные дела и ломал голову, как бы приручить слишком вольного джинна.
За дверями в коридоре послышался стук палки, и Самсон Попенкин поднял голову, навострил уши: слишком знакомый звук, давненько не раздавался он в степах редакции.
Дверь открылась, на пороге вырос Петров-Дробняк с физиономией пожарной лошади, только что попарившейся в бане. Он показывал в улыбке все свои крупные зубы.
— Здорово, зверек бумажный. Как живешь, кого грызешь?
У Петрова-Дробняка хорошее настроение никогда не было признаком благорасположенности. Самсон Попенкин насторожился вдвойне.
— По чью душу пришел, старый Вельзевул? — ответил шуткой на шутку. — Садись.
Петров-Дробняк тяжело опустился на стул, вынул из папки отпечатанные на машинке листы:
— Вот. Хе-хе! Куй железо, пока горячо.
— Новый топорик?
— Секира, братец мой, острая секира, которую подъемлю я во славу принципов товарища Сидорова.
Этого нужно было ждать. Велик дух Читателя Сидорова, должны же к нему кинуться доброхоты, отпихивая тех, кто не успел подскочить первым. И нет ничего более опасного, если всесильного духа оседлает такой вот рубака. Уж тогда-то он разгуляется, уж примется рубить направо и налево, захрустят черепа, полетят головы — спасайся, пока не поздно! Получается: ты выпустил могучего джинна, а пользоваться им станет этот апробированный ухарь — ради своей славы, на твою же беду. Ну нет, допустить нельзя!
— Посмотрим, посмотрим, что ты тут выковал.
Самсон Попенкин придвинул статью к себе и углубился в чтение.
И в самом деле, топор, выкованный Петровым-Дробняком, на этот раз был тяжел. Статья начиналась в духе старых традиций китежской литературной критики — с осуждения Ивана Лепоты, — но дальше она круто сворачивала с избитой стези.
«Есть два взгляда на животрепещущий вопрос — взгляд поэта Лепоты и мудрый, прозорливый взгляд товарища Сидорова. Два взгляда — два полюса, два противоположных непримиримых лагеря, третьего не дано. Или — или!..»
Столь недвусмысленный вывод давал право автору обрушиться на всех — буквально на всех! — литературных деятелей града Китежа только за то, что они молчат. Молчит Арсентий Кавычко, молчит Борис Чур… И грозный автор патетически вопрошает: «Почему молчат мастера китежской культуры?»
А так как мастера, разумеется, в данную минуту ответить не имеют возможности, на них обрушивается разящая секира:
«Только два лагеря, два полюса, третий противоестествен! Кто не с нами — с кем он?»
Самсон Попенкин распрямился над карающей статьей.
Петров-Дробняк сжимал коленями увесистую палку и открывал от скулы до скулы желтые зубы в застывшей улыбке а-ля «веселый Роджерс».
— Ну как, зверушка?
— Здорово! Одним махом семерых убивахом.
— Гони в набор.
— Не в моей власти, храбрый портняжка. Эти вопросы теперь сам решает.
— Не петляй, зайка, перед старым лисом. Мне ли не знать: сам-то лает так, как ты ему голос поставишь. Или, может, ты хочешь со мной потягаться? Ей-ей, не советую. Я, зверушка, сейчас на пару с товарищем Сидоровым тяну.
Самсону Попенкину грозили Сидоровым. Петров-Дробняк считал могучий дух уже своей собственностью.
Самсон Попенкин не дрогнул бровью:
— Нет, портняжка, на этот раз нам с тобой придется соблюдать табель о рангах. Я скажу о тебе свое похвальное слово не раньше, чем меня попросят об этом.
— Выходит, зря к тебе заходил?
— Мне было приятно видеть старого рыцаря в боевой форме.
Петров-Дробняк подгреб к себе свою рукопись, поднялся:
— Я-то думал, что мы договоримся без посторонних.
И застучал палкой к выходу.
Как только он закрыл за собой дверь, как только стук палки известил — сделан первый шаг по коридору, Самсон Попенкин живенько снял трубку с телефона:
— Илья Макарович, к вам идет Петров-Дробняк. Очень опасно! Пытался договориться со мной через вашу голову. Как выпроводите, сразу звоните — буду у вас.
Самсон Попенкин водворил трубку обратно, откинулся на спинку стула, стал терпеливо ждать, когда за дверями вновь простучит палка и главный редактор позовет к себе.