Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Дмитрий Донской с трудом собрал их на середине поля, может быть как раз вблизи вот этого памятника на высоком кургане. Полмиллиона человек сгрудились теперь на пространстве пяти-шести километров.
К вечеру татары стали одолевать русских. Знамя Москвы было изрублено. Лучшие полки рассыпались. В тот страшный час уже почти решенного сражения Дмитрий Донской, дравшийся вблизи своего знамени, сам, говорят, бросился к лесу торопить засадный полк. Человек тучный, тяжелый, он пал, сшибленный ударами перенявших его степняков, но Владимир Серпуховской и воевода Боброк уже вводили в дело свои резервы. Тут были отборные московские и серпуховские части. Они ринулись в тыл татарам, занявшим поле.
Было
Восемь дней русские хоронили на Куликовом поле своих убитых. Летописцы утверждали, что в живых осталось всего сорок тысяч, татар же погибло до трех сотен тысяч, над братской могилой насыпан был высокий курган, тот самый, на гребне которого стоит сейчас высокий чугунно-бронзовый памятник великому подвигу русского народа.
Пять или шесть колхозов сошлись сейчас на Куликовом поле. Один из них так и называется — колхоз «Куликово поле». Он невелик, но красиво, крепко стоят его кирпичные избы, и на улице, у колхозного амбара, весь день стоит шумная кутерьма — веют прошлогоднее зерно из фуражного фонда. Урожай этого года был приличным, да и с прошлого года осталось порядочно хлеба.
Там, где при царе перебивались одною рожью и где теперь сеют и рожь и пшеницу, через год-другой поля займутся кок-сагызом — культурой, дающей доходу тысяч пять-шесть с гектара. На Куликовом поле развернутся плантации каучуконосов, на берегах Красивой Мечи возникнут большие заводы.
Тут, как, впрочем, и везде, — строительная горячка, строительная фантастика, но в районе мало леса, и все фантазии упираются в недостаток материалов. Нужны новые амбары, конюшни, клубы, ясли, нужна новая школа, нужна своя парашютная вышка.
— Нам бы свой музей иметь, — сказал один.
— Зачем?
— Да вот порастаскали, поразвезли добро с нашего Куликова поля, и не найдешь, где что. Жил у нас тут барин Олсуфьев, так у него в сараях, веришь, боле ста кольчуг этих, мечей, щитов, иконок старых валялось. Или у Нечаева — тоже помещик, любитель подсобрать добришко! Или у Чебышева. Музей, церковь выстроили на кургане.
Рядом с курганом действительно стоит церковь. В церкви — грубая базарная живопись под четырнадцатый и под семнадцатый века, несколько ломаных стульев эпохи Петра, два дубовых шкафа, один из них очень древний, итальянской работы, — и это все, что осталось от попыток создать музей славы на Куликовом поле.
Между тем в деревнях и колхозах память о Донском, о битве с Мамаем бытует в виде трогательных сказаний. Некоторые из них записаны литературными работниками тульской газеты, большинство же предоставлено умиранию и забытью.
1938
Мать
За Харьковом в машину попросился пожилой колхозник, возвращавшийся из города с призывного пункта. Сел, отдышался, свернул цыгарку.
— Беда просто была, — сказал, улыбаясь. — Натерпелся я с этим призывом.
Говорил он с удивительной, немного иронической мягкостью, и оттого речь его казалась особенно трогательной.
— Думал, что и живым не выберусь. Ну, и дела были, я вам скажу. Пятьдесят два года живу, а такого испытывать не приходилось. Привезли мы — отцы, матери — сыновей в Червоную Армию. Познакомились, поговорили. У всех соколы, один другого краше, — тот ударник, этот снайпер. Гляжу я на своего. Эх, не пройдет, думаю, плавать не дуже силен, и сказать, чтобы стрелок был, так тоже этого нет. А у нас с ним давно думка была проситься на Дальний Восток, в авиацию.
А тут вижу — не выйдет. На Дальний Восток, слух был, с большим отбором берут, из лучших лучших. Грамотой он у меня всех обгонит, думаю, и развитой, как надо, а естественный вид слабоватый, вроде как бы сутулый слегка. Не возьмут, думаю.
И только начаться призыву, глядим — подлетает телега, и из нее вылезает женщина, а при ней три сына. Да, знаете, близнецы — лицо в лицо, не отличишь; здоровые, красные, будто вишней вымазаны. Ворошиловские стрелки — раз, парашютисты — два! Я глядь им на руки — руки в масле, — значит, механики. Душа моя враз упала: забьют моего — факт. Да и любого забьют, — не хлопцы, а чистые трактора. Гляжу, и остальные родители носы повесили.
А хлопцы эти входят рядком, и мать впереди них — сухонькая такая, робкая, округ озирается, всем нам кланяется. Села рядом со мной, вздыхает, руками по шали строчит, будто про себя на баяне играет.
И смех со стороны глядеть, и, между прочим, жалко.
Вижу, надо поагитировать женщину. «Вы чего, мать, — говорю я, — чего вы себя изводите? При таких сыновьях я бы песни играл да радио из Москвы слушал».
Это я, конечно, шутю с ней, для ободрения, потому что, вижу, жалеет она своих, а силы, чтобы стерпеть на людях, у нее не имеется.
«Я, говорю, вдовец, привез единого сына и то не плачу, а так жалко с ним расставаться, что скажи — сам бы пошел с ним в Червоную Армию. Знаю, куда идет, зачем идет».
Я человек агитационный, у меня это легко идет, просто, а, вижу, не берет ее, надо еще прибавить. Тут выкликнули их фамилию. Они как встанут трое — и враз к двери. Красота! Так зараз втроем и прошли.
Ну, думаю, мой пропал, ототрут! И только задумался об Степане, а она вдруг, знаете, кладет мне руку на колено: «Да что вы, говорит, тут копаетесь возле меня, что вы мне разные слова приводите? Что я, от жалости плачу, либо что? Я, говорит, дядько, сама вдова, своими руками их вскормила-вспоила. Они за книжку — и я с ними, они в кино — и я за ними. Другой раз уж и сил нет, а они мне: «На руках снесем, мама!» Отца у них давно нет, все я. Вот и вырастила. Сыны на удивление, прямо скажу. И вот весной задумали они (это она мне рассказывает) в авиацию. Книжки завели, парашютную вышку в колхозе построили, стрельбу в цель начали. Другие хлопцы с девчатами крутятся, а мои друг у дружки вопросы по книжке выспрашивают, подмогают один другому. «Мы, говорят, всею семьей в авиацию вдаримся». Ну, я, конечно, молчу; да где там, думаю, чтоб с одной семьи трех человек в авиацию на Дальний Восток взяли? Весь народ туда просится; одного, может, возьмут, а двоим откажут. И как подумаю (это она мне рассказывает) — ноги отнимутся: а как же другие два? Ведь близнецы же, росли у меня, как один, друг за дружку в огонь и воду, как их разделишь? Ты вот пойди различи, кто какой».
Чувствую я, надо вдову утешить. А чем утешить? С одного двора троих в авиацию не возьмут, тем более что другие хлопцы тоже выдающиеся из себя особи.
А она сидит, руки ломает. Глядеть на нее не хочется, такая жалость. Ведь верно же — ломается вся семья, я ее понимаю. Если, думаю, моего Степана не возьмут, так у меня с ним одна беда. А у нее, как ни кинь, три обиды на каждый раз. А главное — вдовая, вот что особенно жалко.
Окружили мы ее тут, ободряем помалу: «Если, говорим, всех троих не возьмут, мы сообща заявление сделаем. Это бывает. Я в газетах читал. От общего лица попросим взять твою тройцу — и баста!» А она все свое: не возьмут да не возьмут, с одного двора троих в авиацию — это, говорит, кумовство получается.