Собрание сочинений. Том 6
Шрифт:
Невельской, тощий и бледный, с черноватой всклокоченной бородкой, отпущенной скорее за неимением бритвы, чем из соображений эстетики, застенчиво улыбался большими, детскими, напоминающими пчел глазами.
— Я завтра выписываюсь, — сказал он, наконец, извиняющимся тоном. — Вот, понимаете, какая история.
— Это что еще за новости! Ладно. Я утром сам переговорю с дирекцией. Ладно-ладно. Давайте закусим. Выписываться ни с того ни с сего!
— Прибыло срочное распоряжение подготовить санаторий к приему раненых, — начал стеснительно и как бы виновато доказывать Невельской.
— А вы не раненый?
— Я
— Мои?.. Мои планы… Асатур, разливайте вино, будете тамадой… Планы мои, дорогой мой, несколько хаотичны. Спасибо, спасибо, дорогой, будь здоров… Дело в том, что я, по совести говоря, рассчитывал посидеть тут с вами день-другой. Может, что-нибудь и набежало бы строк на двести. Климат хороший?
— Места здесь изумительные.
— Место обещающий, — подтвердил и Асатур.
— Что обещающее? Дайте-ка мне с подоконника эту брошюрку… Спасибо… Мгм… Прекрасно… Осадки-то, а?.. — И что-то жуя и успевая задавать вопросы сразу всем присутствующим, он стал, бегло перелистывая брошюрку, выписывать из нее цифры в свою потрепанную записную книжку в черной клеенчатой обложке.
— Большой шаг вперед, обещающий, — пояснил Асатур.
— Ну вот видите, какая прелесть… Да, жаль… Мгм… Цифры сумасшедшие… — И, наконец, отложив книжку в сторону, он сказал: — Планы мои — пыль, облако, пар. Я устал, мне хотелось бы что-нибудь написать фундаментальное, минут на двадцать, даже на тридцать, но у меня, понимаете, нехорошо на душе и затем нет денег, и я хотел бы на фронт, но для этого стар и глуп. Таким образом, я втянул вас в предприятие безусловно сомнительное, — сказал он мне уже не шутя, и в его голосе почувствовалось беспокойство.
— Я ничем не рискую, — сказал я. — В конце концов я могу довезти вас даже до Тбилиси. Обоих.
Асатур недовольно чмокнул краем губ. Шоферы не любят добавочных пассажиров, даже когда есть места.
Разумовский быстро налил ему стакан вина.
— Пей, голубчик. Шофер должен быть добрым. Я очень признателен вам. Честное слово, я не буду вам в тягость. Ни я, ни он. Когда-нибудь мы познакомимся с вами ближе, — и сразу же, не меняя интонации, он рассказал мне о себе все самое главное, коротко, как чужую анкету.
Как я и предполагал, Разумовский был старым журналистом, начинавшим в Одессе в годы ее коммерческого расцвета, возмужавшим в Ростове и получившим известность в дореволюционном Киеве. Некоторые из его псевдонимов попадались мне много позднее. «Роб Рой», «Странник», «Реми старший», «Гость-Гостеин» — звучали когда-то, должно быть, громко и славно. Но возраст безжалостен не к одним певцам и шахматистам. Молодость — самая сильная черта журналиста. Перо — это годы. В конце концов он стал заниматься хроникой в газете и очерками для радио. Для положения это давало немного, но для той вольной и умной жизни, к которой привык Разумовский, только и нужно было много видеть, многому удивляться, от многого приходить в восторг или бешенство, встречаться с новыми людьми и поглощать их удивительный практический опыт или самому сорить воспоминаниями о тысячах встреч, ронять афоризмы и, главное, выговаривать накопления своей огромной жизни, которым нечего было делать в его мозгу.
Он всю жизнь умел только запоминать. Сначала казалось, что это будет пьеса или ревю, потом книга воспоминаний, дневник, а жизнь к концу — и ничего нет. В последние годы он работал в Риге и эвакуировался из нее на Кавказ. То обстоятельство, что он не на фронте, мучило его и придавало всей его деятельности характер приподнятый, горячечный. В его тоне часто слышались попытки оправдать себя.
Дружба его с Невельским объяснялась тем, что каждый из них знал очень много из области совершенно неизвестной другому. Они могли обмениваться своими знаниями, не утруждая друг друга. Кроме того, оба любили странствовать.
— Хорошо, что мы встретились, — сказал я.
— До Тбилиси мы не успеем даже надоесть друг другу.
— Вы — дальше? Если не секрет.
— Очевидно. Но это будет зависеть от обстоятельств.
— Разве не все обстоятельства там, на Западном? Какие могут быть здесь обстоятельства! Впрочем, не мое дело… О каком генерале вы мне начали рассказывать? Если вам не хочется спать, давайте продолжим.
Слегка обернувшись к Невельскому, чтобы ввести его к курс дела, он заметил небрежно:
— Котляревский. Генерал. История по трассе нашего маршрута.
— Интересно, — вежливо и даже с искренним интересом отозвался Невельской. — Кто, простите? Никогда не слышал этого имени.
Разумовский остановил его:
— Никогда не спешите признаваться в собственном невежестве. Кроме того, никогда не бывает такого случая, чтобы человек совершенно ничего не знал о предмете. И вы, например, знаете.
— Ничего.
— А я вам говорю, что знаете. От Пушкина. Вспомните… Ну-ну… «О, Котляревский, бич Кавказа!..» — И свободно; почти не запинаясь, он продекламировал далее:
Куда ни мчался ты грозой — Твой ход, как черная зараза, Губил, ничтожил племена. Ты днесь покинул саблю мести, Тебя не радует война, Скучая миром, в язвах чести, Вкушаешь праздный ты покой И тишину домашних долов…— Мне что-то не все понятно в этой характеристике. То «черная зараза», то «язвы чести»… Не из особо удачных. Ваше мнение?
— Проезжая в Арзрум через Кавказ, Пушкин не мог не слышать о Котляревском. Но к тому времени это уже была такая пестрая и запутанная легенда, что он, очевидно, просто отдал ей должное, не стараясь быть точным.
— Котляревский был к тому времени мертв?
— Он пережил самого Пушкина, но для эпохи тех лет он был как бы давним покойником. Подумайте, он жил тридцать один год и умирал тридцать девять лет…
— Странная жизнь!
— Стихи Пушкина, как ни туманно толкуют они о Котляревском, все же прозвучали наградой, как дань признания необычайных заслуг, как стороннее свидетельство некогда сказочной славы.
— Сказочной? Ну, не сказочнее же, скажем, Кульнева? Или Ермолова?
— Сказочнее.