Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
«Да, жестокая. Радостно мне с тобой…»
Как мы возвращались на главную галерею, как меня камнем в спину шарахнуло да как поднимались мы потом из шурфа — долгая история рассказывать. Я первый поднялся по веревке. Ногами о стенку или о крепь обопрусь и — вверх, вверх… И Машеньку затем поднял. Вымазались мы оба и от усталости едва дышим: тут же на камень присели и смотрим в степь. Почему-то печальная Машенька стала, молчаливая. Я спрашиваю:
«Какая дума у вас?»
«Кажется, напрасны наши старания, Лука. Охрана труда в этих условиях работать не позволит. Одно, пожалуй, останется: заново эту старушку шахту проходить. Но в таком случае проще воду откачивать. Здесь и затраты огромные, и время, и риск. Боюсь не только фантазеркой, сумасбродкой меня назовут… И спрашивает растерянно, доверчиво: — Но разве я сумасбродная, Лука? Я ведь о лучшем мечтаю. Он словно дом для меня, где я родилась, да,
Я дал слово.
Машенька уехала в тот же вечер. Я провожал ее на полустанок. Шли мы мимо кургана — Кременистой Могилой он у нас зовется. Поравнялись с курганом, она и говорит!
«Давайте наверх поднимемся… Интересно!»
Взошли мы на курган, на самую вершину: белый шалфей от ветра стелется, будто поземка снежная, ковыль течет. И степь наша донецкая отсюда открыта на всю свою широченную ширь: дальние шахты видны по горизонту, трубы, терриконы, копры… Машенька задумчиво смотрит вокруг и руку мне на плечо кладет:
«Когда я гляжу, Лука, на эти степи и думаю, какие богатства в них зарыты, сердце громче стучит, не терпится поскорее, как в сказке, волшебное слово сказать: „Сезам, откройся!..“»
Я на нее со стороны смотрю, взволнованный, а чем — и сам не понимаю. Мне было хорошо потому, что я рядом с нею, и мысли, и мечты у нас одни, и что оба мы чувствовали силу друг друга. Вот о чем я подумала красив человек! Я и теперь его вижу таким: стоит он на вершине, перед бескрайним простором, весь бронзовый от света. Ветер треплет распахнутый ворот белой легкой блузки, шевелит отброшенную прядь волос. В синих глазах спокойное раздумье, спокойное и смелое от веры в силу своего сердца и ума. Да, такой я ее запомнил. Мало сказать мечтательной. У нее не только во взоре — в руках уверенных тоже мечта выражалась. А эти руки знали трудную работу. Тогда впервые в жизни так гордо я взволновался и сказал себе, на нее глядя: да, красив человек! И еще я об одном подумал. Отчаянная мелькнула у меня думка! Но об этом дальше расскажу…
Машенька обещала приехать через педелю. Там, в тресте, предстояло ей спорить, доказывать, убеждать. Но мы условились, что будет она через неделю, какие бы ни останавливали ее дела.
Поезд ушел, а я еще долго стоял на перроне и думал о ней и о смелом ее проекте, и стало мне ясно, что решение уже принято, а другого решения просто не может у меня быть.
В этом году я отпуском не пользовался. Предлагали мне два или три раза, но я все откладывал на август. В августе вместе с бригадиром собирались мы поехать в Мариуполь.
А теперь я пришел прямо на квартиру к Сидору Петровичу и говорю:
«Отпуск на неделю требую. В город надо поехать. Самые неотложные дела».
«Хорошо, — молвит Сидор Петрович. — Сегодня буду в шахткоме, договоримся».
Получил я деньги на другой день, в ОРСе провизии закупил, а когда бригада в смену ушла, рюкзак на плечи и дорожкой знакомой к шурфу. Рюкзак я под кустами спрятал и обратно на поселок возвращаюсь.
Зашел в инструментальную, бур, что получше, отобрал. Мастер даже не спросил: знает, что для бригады. В ламповой у меня старушка знакомая — без всяких вопросов три лампы выдала. Обушек у меня свой, и запас зубков имеется. Лопата тоже своя. Одно осталось добыть — бикфордов шнур и динамит, а это уж дело трудное. Тут я вспомнил про запальщика Сергиенко, вместе с ним ходили мы когда-то на озера, грешники, рыбу глушить. Разыскал я Сергиенко. Дай, мол, браток, на один заряд. А Сергиенко ни в какую, рыбу, говорит, жалко. Этакий способ, говорит, варварство. Бился я с ним целый час, плюнул и ушел, не мог же я сказать ему, зачем мне динамит. Что ж, думаю, придется без динамита пробиваться.
Постепенно перенес я весь инструмент к шурфу, ведро воды набрал, все это вниз переправил. Снова возвращаюсь на поселок, неспокойно у меня на душе. Так ли большое дело делают? А если не вернусь? Что товарищи скажут? Может, скажут, она виновата? Или на бригаду ляжет тень: вы, мол, за этим фантазером недосмотрели. Бригада, однако, в стороне, Петровичу я записку оставлю. Но вот обо мне самом как подумают? Гордец, одиночка, даже товарищам ни слова не сказал?..
Момент это важный, ответственный, и я его особенно пережил. Заперся в комнате, долго шагал из угла в угол, сам себе вопросы задавал. И решил, что сказать никому не могу, так как честное слово дано. Бригаде открыться, значит — позвать ее за собой, а уж это риск больше чем собственный. Проще простого, казалось бы, подождать. Пускай там это дело в верхах все должные инстанции проходит. Но оно, дело-то, стало уже моим, мечтой моей, бессонницей оно сделалось. И Машенька
Письмо я оставляю Машеньке на тумбочке, возле кровати. А в конверт парторгу записочку вкладываю: мол, дорогой Сильвестрович, извини, что с тобою вопроса не согласовал да не взвесил. Сердце свое я взвесил, друг, нету ни капельки в нем корысти. А поступаю так потому, что верю: большая для Родины будет польза. Прошу, ежели сил у меня не хватит, дело это обязательно закончить.
Теперь, когда все приготовления сделаны, спокойней стало у меня на душе.
А через час уже пробирался я душными завалами к намеченному месту, инструмент и провизию за собой волочил.
Белоконь протягивает к пламени руки, внимательно осматривает ладони:
— На руках моих до сих пор меты хранятся. Это просто сказать, мол, пробиваюсь к забою. В первый раз и без груза я еле пробрался, а теперь со мною груз. По будто в утешение те ее слова мне остались: «Откройся, Сезам». В мыслях я повторяю: да ну же, ей-богу, откройся, Сезам!..
Часа четыре я этой транспортировкой занимался и вот весь мокрый свалился у забоя: нечем дышать. Воды хлебнул. Немного лучше стало. Ну, медлить не приходится, начну-ка я сбойку пробивать. Градус наклона, помнится, она упомянула, под этим градусом я разведочный шпур веду. Сам, значит, бурю, сам рублю, и забой очищаю и крепь из старых стоек, что получше, ставлю. А порода встретилась что гранит: ломок отскакивает, бур не берет. Бьюсь я о камень в сплошной темноте, лампу для экономии света выключил, и сколько проходит времени, понять не могу — может быть, час, а может, сутки?
Странное дело! Счет времени я потерял. Как первый раз лампу пригасил — время будто оборвалось. Одно я хорошо помнил: каждая минута моя теперь доброго года стоила, и еще какого года!
Понимающий человек, конечно, спросит: а о себе-то ты подумал? Вот хлынет, прорвется вода, как же уйти тогда из забоя? Надо мной не ведерко воды — тысячи кубометров! И всю эту махину я вроде на себя готовлюсь принять. Раздавит, расплющит, — шагу ступить не успеешь. Но какой бы я был шахтер, ежели б этой открытой опасности не учел? Расчет у меня простой: едва лишь бур завлажнеет и порода трещины начнет давать, — тут небольшие сроки останутся, небольшие, однако достаточные, чтобы вниз, в штрек, успеть выбежать. Из штрека на метр поднимаюсь в забут, а оттуда, по наклонному ходку, еще выше — к разведочному штреку. Дорога к шурфу все время по наклону вверх, и главное для меня три завала переползти, там, дальше, уже во весь рост бежать можно. Вода-то ведь безглазая, — не будет гнаться за мной, низины она отыщет, в пустоты дорогу найдет.
А все-таки главная та минута, когда я почувствую, что стенка забоя лихорадит. До этого еще далеко, и можно работать вполне спокойно. Одно паршиво: нечем дышать. Воздух — как подогретое масло. Донага разделся, и раззуться пришлось, — горячий пот в сапогах так и хлюпает. По работе подсчитываю приблизительно: сколько времени прошло? Решаю, три смены, не меньше. Выбрался из забоя, на кучу породы прилег и сразу заснул, словно памяти лишился.
Как дальше жил? Наяву или во сне? Затрудняюсь ответить. Помню, что спать ложился четыре раза. Воду всю, до капли, выпил. Ел мало, только хлеб один… Жажда меня мучила, жаром пекла. И, наверное, совсем из сил я выбился или углекислоты наглотался, — все чаще падаю у забоя: упаду и сплю. Но и во сне одно и то же чудится: будто этот серый камень я продолжаю дробить. Ударю ломом с размаху, груду тяжелую выверну, — серая пыль клубами подымается, долго перед глазами течет. И удивительные вещи со мной творятся. Как будто не пыль уже это, — низкий степной туман под ногами стелется, и я на склоне кургана стою, а она, Машенька, рядом со мною… Выше нам нужно подняться, на вершину, но склон крутой и зыбкий и высота… Сжался я в комок, прыжком на целый метр поднялся, руку Машеньке протянул. Легко она всходит, невесомая, и руку поднимает, отодвигая, будто штору, туман… Тогда я вижу: огни внизу загорелись, и прямо ко мне лучи их протянуты, над черными отвалами, над брошенными шахтами, над садами, сплошь искалеченными, везде огни. Живой этот свет всего меня переполняет. Слышит ли меня Машенька? Она уже далеко, на самой вершине. И я кричу ей так, что в горле саднит: