Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
«Машенька, да посмотри же, Донбасс разгорелся! Камень, руками нашими согретый, дал свет!»
Что еще помнится мне в том тумане: сладкий, весенний дождь. Это из шпура вода прорвалась, льет на меня струей. А я ничего не вижу, потому что лампа давно уже погасла, темень, и такое со мной приключилось, что даже понять не могу, где нахожусь.
Вспомнил. Встал. Снова за обушек взялся: раз ударил и другой. Тут убегать, спасаться надо, но я про опасность совершенно забыл, одно меня влечет: скорее бы оставшуюся тонкую стенку одолеть. На этих последних метрах я и крепь ставить
«Третий горизонт!.. Готово… Готово!»
Вот и теперь спросите: сколько времени я в сбойке пролежал? Не отвечу. Наверное, долго. И опять сны, сны… То Петрович, то Машенька мне снится, вся в ярком свете, будто в дожде, и голос ее отчетливо слышу:
«Воды поскорее давайте… воды!»
Открываю глаза. Свет. В густом комке света она склонилась надо мной. Я говорю ей:
«Снись мне, снись…» — и закрываю глаза.
В себя пришел немного позже. Как доволокли они меня к стволу шурфа? Немало, пожалуй, было со мною хлопот. Уже наверху, под солнцем, понял я, что случилось: встать попытался и не смог. Народу вокруг меня человек, наверное, пятнадцать собралось. Встревожился я, и стыдно стало. Секрет… Какой же теперь секрет?
На Машеньку лишь мельком взглянул: печальная, огорченная, и понятно — доверила секрет, называется! Меж другими лицо парторга, Сильвестровича, мелькнуло. Я его по имени позвал:
«Я это затеял, Сильвестрович, на свой риск и страх».
А он тихонько за плечи меня обнимает, и веки, ноздри, губы — все лицо у него дрожит.
«Эх ты, парень, — говорит, — паренек!.. Донбасс, говоришь, разгорается? Эх, паренек!..»
Вижу, ни слова больше не может сказать, губы перекосились, а глаза радостные, мечтательные, как и у нее, у Машеньки.
С неделю я в больнице провалялся, не знал, что столько у меня знакомых и друзей. Другого в первый раз вижу, а он, оказывается, с утра в коридоре топчется, очереди своей ждет. И ничего особенного не скажет, посмотрит, возле койки постоит, улыбнется смущенно…
«Ну, выздоравливай, Лука!»
Сидор Петрович, бригадир мой, в неурочное время, ночью, прямо со смены пришел. Я сразу узнал, что это он идет, едва услышал, как в коридоре каблуки его загремели.
«Впустите его, — говорю сестре. — Очень прошу вас — впустите…»
До этого о самом главном спросить я никого не решался. А Сидор Петрович скажет, обязательно скажет! Так оно и вышло, лишь появился он на пороге, на всю больницу загремел:
«Что, лежебока, нежничаешь? Время золотое теряешь! Мы на третий горизонт собираемся, а ты тут чай вприкуску сосешь?»
Смеется старик, усищами трясет, и в каждом его шаге я вижу удовольствие. Вся забота от сердца у меня отхлынула.
«Значит, вода прорвалась?»
«Как?! — удивляется. — Ты и не знал?»
Тут некстати дежурный врач появился, с разбегу петухом накинулся на старика,
Утром просыпаюсь, чувствую: кто-то осторожно пульс мой прощупывает. У кого же еще такие ласковые руки? Машенька рядом со мной сидит. Голову я поворачиваю, бог мой! Да это ж усатый…
— Ай-яй-яй! — вырывается у Кузьмы.
— Тс-с… Тише! — шипит Николай..
— Так оно и есть: усатый. В белом халате он, на груди, в кармашке, термометр и какая-то книга раскрытая на коленях. Или я совсем споткнулся, или опять сплю?
«Что, гражданин, вы тут делаете?» — спрашиваю.
«Как видите, — говорит, — проведать вас пришел».
Помолчал я, с мыслями собрался.
«А зачем я нужен вам, скажите на милость?»
Не сразу он ответил, видно, удивился:
«У дружбы не спрашивают…»
«Дружба… Значит, это дружба вас привела?»
«Больше, — говорит, — чем дружба».
«А что же больше?»
Он прямо смотрит мне в глаза:
«Любовь».
И опять я подумал: не сплю ли? А, понимаю, это он о Машеньке пришел говорить!
«Разве со мной об этом разговор, гражданин? Вы у нее спрашивайте».
Он этаким наивным представился:
«У кого?»
«И что вы крутите? — напрямик режу. — У Машеньки. Вот у кого! Вы ее любите, я знаю. И я тоже ее люблю. О чем же говорить нам? О чем договариваться?»
Он рот раскрыл, глаза выпучил и, верно, целую минуту молчал.
— Г-гы!.. Вот ошпарил!.. — взволнованный, восхищенный почти кричит Николай.
Белоконь смущенно соглашается:
— Ошпарил. Действительно… Да только самого себя. Знаешь, как он расхохотался? Ты бы послушал! А меня этот смех непонятный и обидел, и в полную растерянность привел. Эко ржет! С чего бы?
«Прошу вас, — говорит, — жене моей об этом не рассказывайте. Она у меня женщина строгая и в крупных начальниках служит. А если уж признаваться начистую: так люблю я только одну женщину, крупного начальника моего, жену…»
Легко, без натяжки все это он сказал, и невольно мне подумалось: ведь славный же парень, толковый парень и простой души!
Долго мы потом с ним калякали: и про охоту на зайца, и про то, как лучше зажаривать его, зайца, в степи, на костре — он завзятым охотником оказался.
…Где Машенька? Почему не видно ее целую неделю? Об этом ни у кого я не спрашивал, ждал, что сами скажут. Но сиделка помалкивает. Врач тоже. Ладно, подождем еще. Нету, значит, занята, значит, дела.
Через неделю я уже в парке нашем молодом по аллейке, прогуливался. Гуляю и думаю: именем Сидора Петровича парк этот следует назвать, с его бригадирского слова все началось, он этот интерес зажег. И вспомнилось мне, как ночью мы тротуар настилали, двенадцать холостяков. А потом весь народ поселковый за дело взялся: тетушки-хозяюшки, девушки-голубушки, древние инвалиды и звонкие школьники — все высыпали жизнь украшать. Через неделю-другую, смотришь, молодые сады кругом зашумели. Откуда столько деревьев наволокли? И время как будто не сезонное, но и тополь, и ясень, и клен сразу за новую эту землю корнями зацепились. Легкая у Сидора Петровича рука!