Сочинения в двух томах. том 1
Шрифт:
Но ни Селия, ни Пейрас, забившись в глубь экипажа, не жаловались на медлительность возницы.
Они сами медлили, когда экипаж остановился у места назначения. Они медлили, очень медлили, потому что губы их только что разомкнулись от поцелуя, в котором они слились, как только остались вдвоем и опустили шторку, прежде еще, чем торжественный экипаж успел пуститься в путь.
Теперь они стояли лицом к лицу посреди спальни, перед открытой постелью. Он держал шляпу в одной руке, трость — в другой и… ждал. Она уронила руки и опустила глаза. Ночной ветер загасил в ней лихорадочное желание, пока она проходила через сад, открывала двери, входила в неосвещенный дом. И вот,
Лампа, которую Селия только что зажгла, осветила мигающим светом и ее, и Пейраса, очень похожих — перед этой открытой постелью, которая сейчас должна была их принять, — всякой паре случайно встретившихся любовников, уцепившихся друг за друга на каком-нибудь углу двух улиц и принадлежащих друг другу на час или на ночь без любви, без волнения, а по одной похоти. И Селия, помнившая о таких ночах, часто выпадающих на долю женщин полусвета, почувствовала, как растет в ней тошнота отвращения.
Так, значит, даже с выбранным ею самой, с тем, кто понравился ей и заставил одновременно дрогнуть и душу ее, и плоть нежной и скорбной дрожью, — даже с ним все будет так же, как с остальными… Та же грязь.
Она стояла, уронив руки и опустив глаза. И не снимала ни манто, ни перчаток, ни драгоценностей, ни всего остального.
И вдруг, возникнув из тишины, послышался слабый гул, слабый, но явственный, говорящий о вечности, — глухая песня, которую пело море, ударяясь о скалы.
Гардемарин, из вежливости слегка приблизившийся к окну и глядевший в ночь, услышав эту песню, внезапно повернулся к неподвижно стоявшей женщине и сказал:
— Как хорошо, что ваша вилла находится у самого моря! Взгляните, какая луна! Выйдем посидеть на берегу. Ведь сейчас так тепло.
— Идем, — ответила она.
Для нее это было пробуждением от кошмара. И быстрыми шагами она направилась к выходу. Он догнал ее только в саду.
Они с трудом спустились вдоль крутого склона, скользя почти на четвереньках, хватаясь за кусты, которые при этом ломались, смогли как следует встать, только дойдя до самого пляжа, шириной в три шага, а длиной в шесть. Море нежило песчаную полосу тихими поцелуями; отсюда видна вся его лиловая равнина, испещренная серебряными лунными пятнами; с обеих сторон ее замыкали крутые утесы; их основания, омываемые фосфоресцирующей водой, казалось, горели тусклым огнем.
— Здесь негде сесть, — сказала она.
Она осмотрелась, нет ли где большого камня. Но он показал ей на сухой песок на склоне с выемкой, как кресло для отдыха:
— Можно лечь…
Она поколебалась, взглянув на свое шелковое платье и потрогав поля своей шляпы, огромной красивой шляпы, величиной с соборный колокол.
Но Пейрас уже разворачивал свою морскую накидку, шведскую накидку с широкой пелериной, и расстилал ее на земле. Потом, быстро отстегнув капюшон, он положил его в верное место — зацепил за куст у самой скалы. Потом помог своей спутнице растянуться на разостланной им накидке и опустился на колени рядом с ней.
— Хорошо ли вам?
Он нагнулся к ней, ища ответа в ее глазах. Она ответила движением век. И вправду, ей было очень хорошо, так хорошо, что она не хотела даже пошевелить губами, чтобы не нарушить ни единым словом ту мирную и глубокую тишину, которая начала ее обволакивать. Она боялась только одного — что он, грубый и торопливый, как все мужчины, нарушит этот покой каким-нибудь резким движением. Еще недавно, среди толпы и давки казино, ей самой хотелось этих движений, хотелось их и в закрытом и душном, как альков, экипаже.
Но ей пришлось сильно удивиться: и он тоже ничего не хотел — он, мужчина, грубый и обычно торопливый в своем чувстве, он не хотел взять ее, по крайней мере здесь, сейчас. И он не искал никакой близости, не пытался подойти к ней ни смелостью, ни хитростью. Он не пробовал ни обнимать ее за талию, ни целовать ее надушенный рот. Он не двигался, и его голова не покидала песчаной подушки, а глаза смотрели на сияние неба и сияние моря. Он только протянул руку, и его пальцы встретили пальцы Селии. Никакой другой ласки. И минуты потекли, такие чистые и прозрачные, будто само время остановилось.
После паузы — Селия не знала, была она долгой или короткой, — гардемарин заговорил, но его слова, казалось, усилили, а не нарушили тишину.
— Взгляните, — сказал он, — это не вода, а молоко; молоко Млечного Пути, излившееся в море.
Наклон пляжа был так незначителен, что их головы возвышались на каких-нибудь полметра над текучей равниной. Поэтому волны были видны в ракурсе, скрывшем глубину и даль; и самые мельчайшие изгибы их были заметны. Ветра не было. Волны ударялись о берег. Большие цилиндрические валы мерно вздували сонную воду, как дыхание колышет грудь спящей женщины. Волнения почти не было, только ночной ветер морщил поверхность мелкой рябью. С высоты скал это было бы незаметно. Но для глаз Селии и Пейраса каждая волна под каждым порывом ветра увеличивалась и меняла свой вид. Поэтому отсветы луны, вместо того чтобы усыпать море бесчисленными блестящими и скользящими пятнами, похожими на рассыпанные новые монеты, оказывались сплошным и единым молочно-белым свечением из мириад светлых точек, перемежавшихся с темными пространствами.
— Да, — сказала она, — это молоко: оно нагревается, оно сейчас закипит. Послушайте, как оно шумит.
Медленные, низкие волны шли одна за другой и умирали на песке пляжа. И от прикосновения то набегавшей, то удалявшейся воды песок издавал легкий шорох, и вправду, напоминавший шипение закипающего молока.
Слегка обернувшись, гардемарин посмотрел на свою спутницу. Он повторил:
— …Молоко, которое сейчас закипит.
И замолчал, прислушиваясь. А потом повторил, убежденно:
— Молоко, которое сейчас закипит, да…
И продолжал смотреть на молодую женщину. Наконец он спросил:
— Где вы родились?
Она вздрогнула и ответила не сразу:
— Далеко. Очень далеко отсюда.
Он не настаивал. Он опять уже смотрел на звезды и продолжал вполголоса, обращаясь больше к самому себе, чем к ней.
— Когда я был маленький, я больше всего любил утром, только что вскочив с постели, бежать в кухню и смотреть на большую медную кастрюлю, где кипело молоко к завтраку. Кастрюля были низкая и широкая, с отлогими краями. Молоко надувалось огромным пузырем. Я смотрел, как мало-помалу плотная, густая пенка морщилась и натягивалась. И вот она разрывалась, пузырь лопался, и белое кипящее молоко прорывалось в середину, как будто желая вылезти из кастрюли. Кухарка торопливо подбегала с мокрой тряпкой в одной руке и серебряной ложкой в другой. Она вонзала ложку в молоко, чтобы прекратить кипение, и уносила кастрюлю, схватив ее мокрой тряпкой, чтобы не обжечься.