Сочинения в двух томах. Том 2
Шрифт:
Принято также сравнивать одного человека с другим; и, находя очень немногих людей, которых мы можем назвать мудрыми или добродетельными, мы склонны иметь презрительное мнение о нашем роде вообще. Чтобы почувствовать ошибочность такого образа мышления, можно заметить, что почетные определения мудрый и добродетельный не связаны ни с какой конкретной степенью указанных качеств—мудрости и добродетели, но целиком возникают из сравнения, которое мы проводим между одним и другим человеком. Когда мы находим человека, достигающего такой глубины мудрости, которая встречается очень редко, мы объявляем его мудрым. Поэтому сказать, что в мире мало мудрых людей,— значит фактически ничего не сказать, ибо только из-за их редкости они и заслуживают указанное название. Даже если бы самые неразвитые представители нашего рода были столь же мудрыми, как Туллий или лорд Бэкон, у нас все равно было бы основание говорить,
Поскольку принято при формировании мнения о нашем роде сравнивать его с другими родами, находящимися выше или ниже его, или же сравнивать отдельных представителей нашего рода между собой, то мы часто сравниваем также различные мотивы или движущие принципы человеческой природы, чтобы уточнить наше суждение о ней. И воистину это единственный вид сравнения, который заслуживает нашего внимания или же решает что-то в связи с данной проблемой. Если бы наши эгоистические и преступные принципы в такой мере брали верх над социальными и добродетельными, как это утверждают некоторые философы, то мы, без сомнения, должны были бы с презрением относиться к человеческой природе.
Во всем этом споре значительное место занимают разногласия по поводу слов. Когда какой-либо человек отрицает искренность всякого патриотизма, или привязанности к стране и к обществу, я не знаю, что о нем думать. Возможно, он сам никогда не испытывал этих чувств столь ясным и отчетливым образом, чтобы это устранило все его сомнения относительно их силы и реальности. Но когда он идет дальше и отвергает всякую личную дружбу, если она не связана с выгодой или себялюбием, то я уверен, что он неправильно употребляет термины и смешивает идеи различных вещей, ибо нельзя быть настолько эгоистичным, а вернее, настолько глупым, чтобы не проводить никакого различия между людьми и не отдавать предпочтения качествам, которые вызывают у них одобрение и уважение. Неужели, говорю я, он настолько же нечувствителен к гневу, насколько притворяется нечувствительным к дружбе? И неужели обида и несправедливость затрагивают его не больше, чем доброта или достоинства? Так быть не может; он себя не знает. Он забыл движения своего сердца или, скорее, пользуется языком, отличным от языка своих соотечественников, и не называет вещи соответствующими именами. Что скажете вы о естественной привязанности?—добавляю я. Это тоже пример себялюбия? Да, все себялюбие. Вы любите своих детей только потому, что они ваши; своего друга—по той же причине; и ваша страна занимает вас лишь в той степени, в какой она связана с вами. Если бы не было этого вашего я, ничто бы на вас не влияло, вы были бы совершенно пассивны и нечувствительны. А если бы вы когда-либо позволили себе какое-либо движение, то только из тщеславия или из желания, чтобы то же самое ваше я стало известным и приобрело репутацию. Я желаю, отвечаю я, услышать ваше истолкование поступков людей при условии, что вы признаете факты. Вы должны допустить, что себялюбие того вида, которое проявляется в добром отношении к другим людям, имеет огромное влияние на поступки людей, во многих случаях даже большее, чем то себялюбие, которое остается в рамках своего первоначального вида и формы. Ибо разве мало тех, кто, имея семью, детей и родственников, тратит на их содержание и образование больше, чем на собственные удовольствия? Это, действительно, как вы справедливо заметили, может основываться на себялюбии, поскольку процветание семьи и друзей является единственным или главным удовольствием, а также главной гордостью таких людей. Если бы вы тоже были одним из них, вы могли бы быть уверены, что все будут хорошо отзываться о вас и хорошо к вам относиться; говоря иначе, чтобы не шокировать ваш слух этими выражениями, себялюбие каждого, и в том числе мое, заставило бы тогда нас служить вам и хорошо отзываться о вас45.
По моему мнению, две вещи ввели в заблуждение тех философов, которые так упорно настаивают на эгоизме человека. Во-первых, они обнаружили, что каждое проявление добродетели или дружбы сопровождается тайным удовольствием; отсюда они сделали вывод, что дружба и добродетель не могут быть бескорыстными. Но ошибочность этого очевидна. Добродетельное чувство или аффект вызывает удовольствие, но не возникает из него. Делая добро для своего друга, я испытываю удовольствие, потому что люблю его, но это не значит, что я люблю его ради этого удовольствия.
Во-вторых, всегда оказывалось, что добродетельные люди далеко не равнодушны к похвале; и поэтому их изображали как группу тщеславных людей, которые стремятся лишь получить одобрение от других лиц. Но данное мнение также ошибочно. Уж очень несправедливо, когда находят малейший след тщеславия в похвальном действии, дабы из-за этого умалить указанное действие или же приписать его лишь данному мотиву. С тщеславием дело обстоит не так, как с другими аффектами. Когда жадность или мстительность примешивается к какому-либо действию, которое кажется добродетельным, нам трудно определить, в какой мере она примешалась, и естественно предположить, что она явилась единственным движущим принципом. Но тщеславие так тесно связано с добродетелью, а любовь к славе, вознаграждающей за похвальные поступки, настолько приближается к любви к похвальным поступкам ради них самих, что эти аффекты больше способны смешиваться между собой, чем любые другие виды
О ГРАЖДАНСКОЙ СВОБОДЕ 46
Те, кто использует свои перья для того, чтобы писать на политические темы, и кто свободен от неистовства партий и партийных предрассудков, развивают такую науку, которая больше всех других способствует общественной пользе и даже личному удовлетворению тех, кто посвящает себя ее изучению. Я, однако, склонен подозревать, что наш мир еще слишком молод, чтобы можно было устанавливать многочисленные общие истины в политике, которые останутся справедливы и для позднейших поколений. У нас пока нет опыта, охватывающего три тысячи лет; так что не только искусство рассуждения все еще несовершенно в этой науке, как и во всех других, но нам даже не хватает достаточно материала, на основе которого мы могли бы рассуждать. Еще недостаточно известно, какую степень утонченности в добродетели либо же в пороке допускает человеческая природа; неизвестно и то, чего можно ожидать от людей в результате какого-либо грандиозного переворота в их образовании, обычаях или принципах. Макиавелли, конечно, был великим гением; но поскольку он ограничил свое исследование бурными и деспотическими правлениями древних времен или небольшими и лишенными покоя и мира княжествами Италии, то его суждения, особенно в отношении монархической системы правления, оказались крайне ошибочными; и в его «Князе» едва ли есть хоть одна максима, которая не была бы опровергнута последующим опытом. Он говорит, что слабый государь не способен получать хорошие советы, ибо если он посоветуется с несколькими людьми, то он не сможет выбрать какой-либо из их различных советов. Если же он доверится одному лицу, то, возможно, у этого министра и будут способности; но он ненадолго останется министром: он, конечно, низложит своего покровителя и посадит на трон себя и свое семейство. Я упоминаю об этом среди многих примеров ошибок названного политика, вытекающих в значительной степени из того, что он жил в слишком ранний период всемирной истории, чтобы быть хорошим судьей в вопросах политической истины. Почти всех монархов Европы сейчас направляют их министры, и так продолжается около двух столетий, однако ничего подобного тому, что предвещал Макиавелли, никогда не случалось и не может случиться. Сеян мог замышлять свержение римских императоров с престола, но Флёри 47, как бы он ни был порочен, не мог, находясь в здравом уме, иметь хоть малейшую надежду на низложение Бурбонов.
Торговлю вплоть до прошлого столетия не считали государственным делом; и едва ли есть хоть один древний автор, писавший на политические темы, который хотя бы упомянул ее 216. Даже итальянцы хранили относительно нее глубокое молчание, хотя теперь она является главным объектом внимания как министров государства, так и мыслителей, занимающихся отвлеченными темами. Огромные богатства, величие и военные успехи двух морских держав, кажется, впервые дали понять человечеству важность обширной торговли.
Поэтому, намереваясь провести в данном эссе развернутое сравнение между гражданской свободой и абсолютистской системой правления и показать48 огромные преимущества первой по сравнению со второй, я стал подозревать, что в наш век ни один человек не является достаточно подготовленным для выполнения такого предприятия; и, какие бы предположения ни выдвинул кто-либо в связи с данным вопросом, они будут, по всей вероятности, опровергнуты дальнейшим опытом и отвергнуты потомками. В делах людей совершались такие величественные перевороты, произошло так много событий, противоречащих предположениям древних, что их достаточно, чтобы породить подозрения, не наступят ли еще какие-нибудь дальнейшие изменения.
Древними было замечено, что все искусства и науки возникли среди свободных народов и что персы и египтяне, несмотря на их праздность, богатство и роскошь, сделали лишь робкие шаги по направлению к тем более утонченным удовольствиям, которые были доведены до такого совершенства греками, невзирая на постоянные войны, сопровождавшиеся нищетой, и величайшую простоту их жизни и обычаев. Было замечено также, что когда греки утратили свою свободу, то хотя они и намного увеличили свои богатства благодаря завоеваниям Александра Македонского, но с того момента искусства у них пришли в упадок и никогда больше не смогли поднять голову в создавшейся атмосфере. Просвещение было перенесено в Рим, единственную в то время в мире свободную нацию; и, найдя там столь благоприятную почву, оно добилось невероятных успехов в течение немногим более столетия, пока упадок свободы не вызвал также упадка учености и не распространил в мире всеобщего варварства. Исходя из этих двух фактов опыта, каждый из которых имел двоякое значение и показал как упадок просвещения при абсолютистских системах правления, так и его подъем при народных системах правления, Лонгин полагал, что у него имеется достаточно оснований утверждать, что искусства и науки могут процветать только при свободной системе правления. И это его мнение поддержало несколько выдающихся писателей217 в нашей собственной стране, которые либо ограничивали свою точку зрения только фактами, взятыми из античности, либо питали слишком большое пристрастие к той форме правления, которая установилась у нас.
Но что бы сказали эти писатели относительно примеров, касающихся современного Рима и Флоренции? Из них первый довел до совершенства все изящные искусства: скульптуру, живопись, музыку и поэзию, хотя и стонал под тиранией, и притом под тиранией духовенства, в то время как вторая осуществила прогресс в искусствах и науках главным образом после того, как начала терять свободу из-за узурпации власти семьей Медичи. Рафаэль и Микеланджело, не говоря уже об Ариосто, Тассо и 1а-лилее, родились не под сенью республик. И хотя ломбардская школа была столь же знаменита, как и римская, все же венецианцы лишь в незначительной мере причастны к ее славе и кажутся значительно менее других итальянцев способными к искусствам и наукам. Рубенс создал свою школу в Антверпене, а не в Амстердаме; Дрезден, а не Гамбург является центром просвещения в Германии.