Сочинения в двух томах
Шрифт:
В 1875 году Майков публикует стихотворение «Емшан», поэтическую обработку одного из преданий, вошедших в Ипатьевскую летопись. Вынужденно проведшего многие годы среди кавказских горских племен половецкого хана Отрока родной его брат замыслил вернуть домой, в родные степи. Через посланного певца он вручает изгнаннику засохший пучок емшана (полыни) как лучшее напоминание о родине.
И взял пучок травы степной
Тогда певец, и подал хану —
И смотрит хан — и, сам не свой,
Как бы почуя в сердце рану,
За грудь схватился... Все глядят:
Он —
Он, пред которым все дрожат,
Пучок травы целуя, плачет!
Поэт проявил в данном случае чутье большого художника как в самом выборе летописного предания, так и в его поэтической интерпретации. Стихотворение «Емшан» сразу же после своего появления в свет вошло в разряд вещей хрестоматийных, стало жемчужиной русской поэтической культуры.
Испытывая на себе известное воздействие славянофильской идеологии в оценке «злобы дня», Майков проявлял вместе с тем большую самостоятельность и независимость от групповых позиций в истолковании различных исторических проблем. У него не было, например, никакого славянофильского скептицизма в подходе к Петру Первому (см. «Кто он?», «Сказание о Петре Великом»). Изобразив в 1860 году Иоанна IV в виде царя-тирана (в стихотворении «Упраздненный монастырь»), в 1887 году, вразрез с известной концепцией А. К. Толстого, Майков сочувственно изобразил Грозного как устроителя русской земли и предшественника Петра I («У гроба Грозного»). О той же свободе и непредвзятости взглядов писателя на события русской истории свидетельствует его незаконченная поэма «Странник» (1866) и тяготеющие к ней рукописные наброски из жизни русского старообрядчества. В неопубликованном наброске «Из Аввакума» Майков дает свое поэтическое истолкование «пятой челобитной» опального протопопа к царю. Поэт изображает Аввакума в сочувственных тонах, однако видит в нем не страстного обличителя царской и патриаршей власти, а скорее носителя царистских иллюзий:
Не со скиптром Мономаха,
Не в челе своих полков,
Но исполнен слез и страха
Ты придешь на суд Христов,
Не один — мы все предстанем
В белых саванах, — в ряду
Всех, от века живших, встанем
По делам приять и мзду.
Ты нас жжешь огнем палящим;
Мы ж, не мысля о себе,
Распаляемся лишь вящим
Сокрушеньем по тебе;
И средь пламени не стоны
Издаем, а токмо глас —
Да господь тебя в дни оны
Не осудит ради нас...[15]
Длительная работа мысли и глубокое погружение в материал предшествовали появлению каждого из стихотворений Майкова на самые разнообразные сюжеты мировой истории («Жанна д'Арк», «Приговор (легенда о Констанцском соборе)», «Савонарола», «Исповедь королевы», «Юбилей Шекспира» и др.).
Предметом непреходящего творческого интереса для поэта на протяжении всей его литературной деятельности была эпоха крушения античного рабовладельческого общества и становления мира новых общественно-культурных отношений в крупнейших европейских странах, духовная жизнь которых формировалась под эгидой христианской церкви.
Первая попытка Майкова изобразить столкновение язычества с христианством была дана в его юношеской поэме «Олинф и Эсфирь» (1841), сурово раскритикованной Белинским. Внимая советам критика, новую картину крушения античного общества
Среди глухих лесных притонов
Зажгут они свои костры,
В кругу усядутся в долине
И пьют меды, а посредине
Поет певец. Напев их дик,
Для нас, пожалуй, неприятен,
Но как могуч простой язык!
Как жест торжествен и понятен!
И кто там больше был поэт:
Певец иль слушатели сами?
. . . . . . . . . . . . . .
А мы? Куда нас повлекут?
И что нам слушатели скажут?
Какие цели нам укажут?
И в наши песни что вольют?
С созданием драмы «Три смерти» не прекратились авторские раздумья над волновавшей его темой. Трансформируясь и разрастаясь, она оформляется в трагедию «Два мира», пер. вый этап работы над которой завершается в 1872 году, а окончательная редакция ее относится к 1881 году. Картина языческого и христианского миров обогащается новыми персонажами и деталями. Мастерской кистью изображает поэт жизнь в катакомбах приверженцев новой религии. Следуя давнему совету Белинского, роль немощного эпикурейца Люция автор препоручает новому герою, патрицию Децию, который сосредоточил в себе все «возвышенное», что только было создано Древним Римом. Приговоренный Нероном к смерти, Деций выгодно отличается от всех гостей, приглашенных на его предсмертный пир. Он принадлежит к мыслящей прослойке своего сословия и сочувственно оценивает республиканские доблести Рима. Но даже в ненависти своей к деспотизму Нерона он остается идеологом своей касты, ее предрассудков, ее тупой и слепой бесчеловечности:
Рабы и в пурпуре мне гадки!
Как? Из того, что той порой,
Когда стихии меж собой
Боролись в бурном беспорядке,
Земля, меж чудищ и зверей,
Меж грифов и химер крылатых,
Из недр извергла и людей,
Свирепых, диких и косматых, —
Мне из того в них братьев чтить?..
Да первый тот, кто возложить
На них ярмо возмог, тот разом
Стал выше всех, как власть, как разум!
Деций не может не видеть, как рушатся один за другим устои, создававшие могущество Древнего Рима. Но он не теряет веры в то, что «временные тучи» пройдут и его отечество снова обретет былую силу. Он призывает Ювенала оружием сатиры способствовать возрождению древних традиций. Однако нравственные принципы самого Деция — гордость и эгоизм — ведут лишь к усилению общественного зла и ускорению гибели «вечного» Рима.