Сочинения в стихах и прозе
Шрифт:
Сонет
22
Перевод из Дебаро.
Молитва
IX.
Сказание о Фемиде и об иноплеменных приказных
Обитаемая нами планета значит менее во вселенной, нежели какой-нибудь уездный город в обширной Российской империи. Удивительно ли, что богиня Правосудия не часто посещает наш уездный мир? Её присутствие нужно и для других планет, из коих некоторые, по своему пространству и многолюдству, заслуживают название миров губернских. Таков Юпитер: он в несколько тысяч раз более Земли.* Московский гигант Иван Великий* ничто в сравнении с юпитерским подьячим, которого карман ужасная бездна, могущая поглотить всех крючкотворцев земного шара.* Вот какими приказными громадами озабочено теперь Правосудие! Не столько восхищается земнородный крапивного естества, наблюдая сквозь очки движение красной ассигнации в руке просителя, сколько восхищался один знаменитый астроном нашей планеты, взирая сквозь волшебный телескоп на следующее происшествие:
Быстро катилася Фемидина одноколка по эфирной столбовой дороге. На границе юпитерской атмосферы удивительное зрелище представилось очам Фемиды: шесть парадных филинов важно подвигали торжественный берлин,* откуда выглядывала угрюмая Ночь, оправляя на себе блестящие звёзды. Сияющая мрачность согласилась, по усильной просьбе Правосудия, закрыть звёзды свои чёрною мантильею. Сим воспользовалась Фемида и очутилась на площади одного города, подле огромного здания, не в величестве богини, но в смиренном виде челобитчика. Какое-то горестное предчувствие стеснило сердце Фемиды! Появившаяся Луна указала ей на крыльце высоких палат: чернильницы сокрушенные, бумагу растерзанную и перья изгрызенные.
– Здравствуй, Правосудие-челобитчик! – вещала с усмешкою Луна. – Странно мне, Фемида, что ты, при одном взгляде на посвящённый тебе храм, повесила уже нос. О, сколь будешь ты утешена, когда лучезарный брат мой покажет тебе служителей твоих! Клянусь Стиксом, что на Юпитере подьячие самые неугомонные твари. Теперь, во время всемирной тишины, иные из них за карточными столами гремят алтынами; другие, при неистовых восклицаниях, бьют вдребезги опорожненные фляги и красоули;* иные же, в ябедническом исступлении, заставляют кричать несчастные перья; даже и те, которых Морфей держит на привязи, нарушают страшным храпением спокойствие природы. Прости, жалкое подьяческое божество! Скоро увидишься ты с Авророю.
Багряная сия богиня не замедлила показаться верхом на красной лошади. И с богини, и с коня сыпались румяна. Приметя в Фемиде удивление, Заря сказала ей: «Так ли ты удивишься, когда увидишь девственную красоту подьячих здешней планеты. Райские розы цветут на их пухлых ланитах, и небесная лазурь (бывает нередко) у них под глазами».
Внезапно отворились двери храма и вышло некое приказное чудо для некоего нетерпящего проволочки дела. Ужасный писарь возвратился в свое логовище, зевая и потягиваясь. Не только бедного челобитчика, но и Аврору взглядом он не удостоил. «Вот, – сказала Аврора Фемиде, – один из твоих причетников. При наступлении ночи Морфей застал его в храме твоём еле движущегося, и поверг бесчувственна с презрением под лавку. Ах! если бы Морфей не под лавку, но в преисподнюю забросил сие скаредное порождение ябеды, находившееся при последнем издыхании от чрезмерного приёма пьяной акциденции. Ты видела, как грубо обошёлся со мною крючкотворец. Но может ли Заря обижаться нечувствительностью сего животного. Само солнце никогда не зрело на Юпитере такого дива, чтобы великолепием его восхищался подьячий. В гадах и в чудовищах возбуждают, кажется, солнечные лучи некоторое чувство благодарности, а в подьячих, в сих одарённых жизнию куфах, производят они только брожение». – «Правда!» – воскликнул Феб; – и Заря, засвидетельствовав ему и Фемиде усердное почитание, ускакала. Вслед за нею отправилась и тишина. Разнозвучные голоса колоссальных жителей Юпитера потрясли воздух. Сиповатый и принуждённый подьяческий голос отличался от других и был несносен для ушей Правосудия. Вскоре покрылась Фемидина площадь нижайшими формами: они имели скрюченное туловище, проворные ходули, острые когти, железный лоб, мутные глаза; ноздри табаку алчущие, уста водки жаждущие, уши длинные, пернатые и карманы широкие, укладистые. Хищное сонмище разделилось на две части: меньшая, кашляя и кряхтя, вступила во храм Правосудия, а большая направила стопы к Бахусову капищу. Богиня-челобитчик дрожащею ногою коснулася прага* судилища. «Остановись! – грозно сказала ей некая плешивая особа: – я здешнего храма пономарь! Должность моя состоит в том, чтобы наполнять жертвенные сосуды чернилами и собирать пошлину со входящих в Фемидино святилище молельщиков. Подай алтын!» – Тщетно Правосудие уверяло своего пономаря, что оно, по неимению широких карманов, не могло запастись алтынами; грубый алтынник хотел уже оттолкнуть от дверей бедную свою богиню, но Феб так сильно бросил луч в его плешивую голову, что пошлина вылетела оттуда вместе с памятью. Освобожденная от приказного Цербера, Фемида вошла во внутренность храма. Какая чрезвычайная картина поразила взоры Правосудия! Там страшная бумажная гора возносила до потолка гордое свое чело, увенчанное паутиною; а здесь простиралось длинное деревянное поле, усеянное чернильницами и табакерками испещрённое; по краям его возвышались бумажные холмы, на которых с криком бегало многочисленное стадо гусиных перьев. Принуждали их к тому бездушные дьячки храма. К одному из сих дьячков, сиречь, подьячих, подошла богиня-челобитчик и сказала ему, что ей нужна помощь Правосудия. Подьячий, не говоря ни слова, протянул к ней руку. Фемида подходила к каждому из них по очереди, но все они молчали и протягивали руки. Богиня погрузилась в мрачную задумчивость. «Вижу, – шепнул ей наконец подьяческий голос, – что ты челобитчик непросвещённый. Пойдем в капище премудрого Бахуса, принесём ему на твой счёт утреннюю жертву, и тогда открою тебе важные таинства нашего храма». – «Открой мне наперёд, – сказала Фемида, – где ваши жрецы, где ваш дьяк и где весы правосудия?» – «Всё сие принадлежит к таинствам», – отвечал подьячий. Взглянув на него с презрением, Фемида вышла из храма. Она возвела к Солнцу печальные взоры. Чувствительный Феб и сам прослезился. Он подал ей знак, чтобы следовала за ним, и привёл её на один пространный двор. Здесь толпа народа, обременённого различными приношениями, теснилась вокруг огромных весов. С отчаянием увидела Фемида надпись: «весы правосудия», и стоявшего подле них жирного дьяка. «Посмотрим, – говорил дьяк одному ответчику, – что ты в своё оправдание положишь на сии беспристрастные весы». – «Я кладу, – сказал несчастный, – мою совесть, мою обиду, мои слёзы». – «И только! – возгласил дьяк; – а ты, господин истец, что положишь в доказательство справедливости твоего иска?» – «Не токмо положу, но и поставлю, – отвечал сутяга. – Кладу сию сафьянную архиву, наполненную синими, красными и белыми документами;* в дополнение же ставлю я на беспристрастные весы фуру питательных документов и сороковую бочку самого крепкого доказательства справедливости моего иска». – «Ответчик проиграл, – воскликнул дьяк; – весы Правосудия упали на твою, истец, сторону. Иди с миром и поклонися жрецам». – «Чувствуешь ли ты, – с гневом у дьяка спросила Фемида, – что такое Правосудие?» – «Очень чувствую, – отвечал дьяк, погладив себя по толстому чреву. – Правосудие, очищенное от акциденции, составило бы некую воздушную снедь довольно, может быть, сытную для постных людей, именуемых добрыми, но весьма неудовлетворительную для приказной лакомой утробы. Утверждают в школах, что Правосудие добродетель, а предание гласит, что оное Правосудие божество; но может ли сия добродетель, сие божество сравниться с свежепросольною осетриною и с копчёным окороком?» – «О, Солнце, – вскричала Фемида, приняв на себя величественный вид богини, – ты обтекаешь вселенную, вещай: где ещё растут столь подлые дьяки и подьячие?» – «Нигде, – отвечал Феб. – В небольшом мире, называемом Землёю, приказные не столь крупны, как на Юпитере; но они могут почесться украшением своей планеты. Земные дьяки и подьячие не опивают и не обыгрывают просителей, не кривят душою, чужды ябеды, непричастны акциденции, усердны государю и Правосудию. Если бы там осмелился дьяк перенести из судилища на свой двор весы правосудия, то он был бы осмеян, презрен и повешен». – «А ты, людоед, – вещала юпитерскому дьяку Фемида, – думаешь ли, что злодеяния твои останутся ненаказанными? Позовите ко мне искусного анатомика!» – «Всепресветлейшая богиня! – возопил дьяк, – бью челом о нижеследующем: повели рассмотреть моё уголовное дело судебным порядком и дозволь мне, окаянному, умереть по форме». Между тем явился искусный анатомик, и узнав, что должно потрошить дьяка, произнёс по сему случаю витиеватую латинскую речь. Потом, растянувши дьяка на сороковой бочке, принялся анатомить его карман. Дьяк ощутил ужасное мучение и поднял жалкий крик. Посиневшее лицо и судорожное движение перстов, недавно алтыны принимавших, показывали исход дьячей души. Вскоре вылетела она из распоротого кармана в образе нетопыря – и страдалец преставился. Богиня приказала разрезать лакомую утробу; но анатомик поклялся всею Мифологиею, что от вскрытия дьячего чрева непременно произойдёт моровая язва. В голове у дьяка найдено, сверх множества крючков, основательное познание о ходячей монете, о напитках и съестных припасах; под ябедническими ногтями примечено ядовитое чернило, а в груди (к левой стороне) отыскан большой камень. Фемида повелела на сем камне вырезать надпись: «чувствительное сердце юпитерского дьяка» – и сию натуральную редкость отослала в Кунсткамеру. Туда же отправила и дьячий труп, посадивши в наполненную спиртом сороковую бочку. Неизвестно ещё, как поступлено с подьячими. Но весьма вероятно, что они наказаны публично анатомическим ножом и сосланы в Кунсткамеру.
Преблагородные дьяки и подьячие здешнего мира! вы, без сомнения, гнушаетесь пороками и злодействами преподлых ваших собратий на Юпитере. Сколь вы почтенны и счастливы, если вы добродетельны! В противном случае, страшитесь Правосудия и ножа анатомического.
Историческое и философическое рассуждение о блохе
Блоха занимает не последнее место между мучителями рода человеческого. Чернота её показывает, что она
23
Напечатано в «Вестнике Европы».
Предоставляю мужам учёнейшим говорить о начале‚ происхождении, законах и просвещении блох: материя обильная, которою можно начинить несколько огромных фолиантов!
Словесные обезьяны
Обезьяны составляют нечто среднее между человеком и прочими животными. Такая немаловажная честь особенно принадлежит тем из них, которые населяют знатную часть западной Европы.* Видом и смешными ухватками они почтя те же орангутанги; но от сих косматых собратий своих отличаются, сверх гладкости тела, способностью болтать и напевать арии. – «Как! – скажут мне, – подлые сии твари имеют бесценный дар слова!» – Оставьте восклицания; нам ли постигнуть намерение Творца природы. Ему угодно было, чтоб европейские обезьяны говорили, и они говорят. Словесные орангутанги, несмотря на сродное им непостоянство, жили всегда обществом. Они имели правительство, и даже обряды Богослужения, не по тому, чтобы знали пользу и важность священных сих установлений, но из одного только слепого подражания соседственным народам. Всякий легко себе представит, что царство обезьян должно быть презабавное царство. Если сии животные и в диком, бессловесном состоянии, в котором они в Африке и других жарких странах находятся, могут заставить хохотать самого угрюмого лорда английского; то, будучи в Европе общежительными и словесными, должны они иметь в высочайшей степени способность смешить и забавлять. В самом деле, нигде нельзя было лучше предохранить себя от ипохондрии, как между ними, и потому люди, которые боялись умереть от скуки, спешили к ним отовсюду. Столица их была наполнена богатыми празднолюбцами. Проворные обезьяны ревностно старались занять своих гостей достойным их образом. Для сего употребляли они все своё неподражаемое, смехотворное искусство, и гости были столько к ним признательны, что за кривлянья их, бросали им полными горстьми не орехи, но червонцы. Блестящие сии кружочки весьма нравились европейским орангутангам: они хватали их с жадностью, рассматривали и перебирали с любопытством, побрякивали ими с некоторым тщеславием и берегли их с великим рачением. Таким образом, иная обезьяна стала богата, как Крез; а другой Крез, поживши в столице орангутангов, сделался гол как обезьяна. Бедный сей человек подвергся неминуемо презрению и наглости тех самых животных, которым оказывал он свою непомерную и преглупую щедрость. Неблагодарные бросали в него грязью, делали ему тысячу других ругательств и принуждали его уходить без памяти из скотского их царства. Дерзость и неблагодарность европейских орангутангов не могли произвесть в людях справедливой ненависти к подлым и насмешливым тварям сим, напротив того, безрассудная к ним привязанность превратилась в сильную страсть, – и разумные существа до того наконец унизились, что стали подражать обезьянам: подобно им, кривляться, прыгать, лепетать, считалось отличным достоинством, а управления такого рода составляли то, что называлось хорошим воспитанием… Знатные и достаточные люди с великим иждивением выписывали словесных орангутангов и с сердечным удовольствием поручали им детей своих. Под руководством превосходных сих учителей, питомцы быстрыми успехами восхищали своих благоразумных родителей. В короткое время, делались они так же забавными, как и наставники их. Орангутангское воспитание столько было уважаемо, в так называемом большом свете, что самая лестная, для молодого мужчины, или женщины, похвала состояла в сем приветствии: «вы, сударь, или сударыня, ни мало не походите на человека; вы совершенная обезьяна, или, по крайней мере, имели счастие воспитываться в столице словесных обезьян». Но перестанем говорить о сем постыдном заблуждении людей; умолчим о пагубных его следствиях и заглянем опять в царство европейских орангутангов. Несколько веков члены забавного сего общества играли, так сказать, почти всегдашнюю комедию. Если бывали иногда трагические представления, то они сопровождаемы были толь странными кривляньями, что, вместо сожаления, возбуждали в зрителях громкий смех. Обезьяны казались почти нечувствительны к бедствиям: чтобы им ни приключилось, они прыгали и пели. Непрерывная весёлость их и многие выгоды, которые они от людей получали, делали их счастливыми животными. Но могла ли существовать вечная дружба между непостоянным счастием и ветреными обезьянами? Долговременное согласие наскучило и тому, и другим. Обе стороны, для любезной перемены, желали сделаться непримиримыми врагами. Коварный некий дух постарался исполнить взаимное их желание. Чтобы навсегда поссорить европейских орангутангов со счастием, он внушил им дерзкое, для них и для света пагубное предприятие. Словесные, но бессмысленные твари сии возмечтали, что они в состоянии не только сравниться с людьми, но и превзойти их. Они захотели переступить черту, отделяющую, так сказать, словесного орангутанга от истинного человека, черту, подле которой всякая обезьяна должна сказать себе: “non plus ultra!”* Захотели они умствовать. В продолжение нескольких столетий грубая их душка (если позволено какую-нибудь душу полагать в орангутанге) достигла мало-помалу до возможного для обезьяны совершенства; но желая идти далее, как рак поползла назад. Обезьяны отнюдь сего не приметили: бред свой почитали они умствованием, и всякий вздор, какой только приходил им в голову, выдавали за важное открытие и неоспоримую истину. Всё им не нравилось, всё хотели перековеркать, и визжали от досады, чувствуя себя не в силах вселенную вверх дном опрокинуть. Орангутанги присвоили себе название философов. Посмотрим теперь, в чём состоит великая их премудрость. Орангутангский философ должен быть так же отличен от нефилософа, как зелёная мартышка от пифика с белою бородою;* он презирает все обязанности, не имеет ни страха, ни надежды, и боится только одной виселицы; осмеивает всё то, что человеческим благоразумием и опытностью признало за нужное, полезное и священное; что возвышало и делало счастливыми не только людей, но некоторым образом и самых словесных обезьян; единственным своим законодателем почитает он природу, а нелепые бредни свои, склонности, прихоти и страсти называет её законами. Сообразно с сими законами, философу приличнее ходить на четвереньках, нежели на двух ногах; он может смело посадить на вертел подобного себе философа и, сжаривши, его, съесть как барана; ему непристойно любить своих родителей и сокрушаться о смерти их, по той важной причине, что никогда вол не заботится о бедном состоянии престарелого батюшки своего – быка, и никогда осёл не оплакивает покойной матушки своей – ослицы. Словом: вообразим себе гнусные, смешные, жалкие и ужасные свойства, какие только в самых низких скотах когда-либо замечены были, и мы увидим те совершенства, к которым ведет орангутангская философия.