Сочинения. Том 1. Жатва жертв
Шрифт:
Однажды его чуть не проткнули штыком, когда он прятался в стоге соломы. На границе Германии с Польшей в него стреляли. Но ему везло. А в лесу за Вислой поэта приговорили к расстрелу.
Рухина задержал польский бродячий отряд, где от каждого офицера пахло одеколоном, а от солдата — водкой. Они были против немцев и против русских. Это были самоуверенные детдомовцы войны. Как они не понимали, что их werden sie zermalmen — расплющат. Рухин говорил с ними на правильном польском. Юность бабушки Юрия прошла в Вильно, затем в Москве преподавала польскую литературу
В то, что беглец о себе рассказал, командиры отряда не верили. И решили, что расстрел в таком случае уместен.
Но уже тогда в котомке он носил бутылку французского коньяка: тот вагон, в котором он добрался до Одера, был набит ящиками вина. Изучив этикетку на бутылке, поэт мысленно обратился к Учителю и получил ответ, что такой презент будет им принят благосклонно.
Командиры отряда уже приняли решение относительно задержанного и объявили ему об этом. Но прежде хотели узнать, что за бутылку, старательно завернутую для сохранности в тряпье, нашли у него в котомке, — что в ней такого, что он отказывался с нею расставаться.
Со слезами восторга Рухин стал рассказывать о своем замечательном Учителе, великом поэте, о своей надежде доставить ему приятное своим подарком.
Командиры были озадачены. После страстной дискуссии они поверили, что и сейчас где-нибудь может существовать великий поэт, а великий поэт — совсем другое дело, великие поэты играют в совсем другие игры. Так сказал пожилой усатый поляк, пользующийся среди командиров авторитетом. Они сказали Рухину: «Пшел как хошь».
Рухин снова завернул коньяк в тряпьё и удалился, как удаляются из антикварного магазина с вещью, которая оказалась слишком дорогой.
Половину Польши Рухин прошел на исходе зимы. Потом фронт океанским валом прокатился на запад. Утлой лодчонкой его кружило на месте — его арестовывали, куда-то направляли, кому-то препоручали, потом три недели пролежал больным в Почаевской монастырской обители. Выжил, ушел из монастыря, забился в поезд, который, узнал, шел на Москву.
Рухин был страшно худ, борода, пустившаяся в рост, делала его стариком. Кондуктор поезда так определил его настоящее и будущее: «Что, дед, в столичную больницу правишь!» Три дня он ехал в трофейном танке, который вместе с другой железной добычей войны везли не то на выставку, не то на переплавку. Когда сошел с платформы, земля закачалась под ногами. Ему стоило большого труда добраться до трамвая, до Арбата.
Юный ученик плакал в садике напротив дома Учителя. Он был не в силах преодолеть последние метры пути. Он плакал и был счастлив: он видел окна Олега Михайловича и там горел свет.
Было заполночь, когда Рухин поднялся. Поражаясь торжественности момента, ступил на лестницу. Старые ступеньки, знакомые дверные таблички, даже исцарапанная штукатурка — все здесь было наделено смыслом. Мир вещей изумил его своим возвращением. Он прошел между каплями дождя, теперь каждая из них бежала по его лицу.
Он знал любовь Учителя к чину, смахнул
О, эти шаркающие шаги божества, ироническое покашливание перед тем, как открыть дверь посетителю!..
— Юрочка?!..
Рухин упал бы на грудь поэта, если бы не знал, как тот не любит всё, что случается в театре.
— Прошу, мой друг!.. Я вижу, вы окоченели, как Большая Медведица. Ноги! Ноги!
Рухин, потерявший дар речи, долго топтался в прихожей, избавляясь от своих чеботов, и, наконец, вошел в комнату Учителя, с чуткими подвесками люстры и панцирем черепахи на письменном столе.
— Как поздно вы пришли, мой так повзрослевший ученик… Как непоправимо опоздание! — Олег Михайлович долго маневрировал около своего кресла, как будто на пути к нему он должен был миновать несколько железнодорожных стрелок. Умостился и почти скрылся в облаке трубочного дыма. — Все давно уже закрыто, а я, как на дне колодца, из которого только дух джинна может вознести.
Ученик знал, что Учитель не в духе, когда говорит каламбурами.
— Олег Михайлович! Олег Михайлович!.. — от волнения чуть слышно выговорил Рухин. Он вышел в прихожую и вернулся, неся в вытянутых руках коньяк.
— Ах, каналья! — воскликнул Олег Михайлович, весь погрузившись в созерцание сосуда.
Нет! Вещи по-прежнему сбегались к старому поэту, даже если для этого им нужно было пересечь полмира. Но поэт не всегда верит в их подлинность.
Олег Михайлович открыл бутылку. Наполнил фужер, запрокинул голову…
Рухин глазами пожирал Учителя. Копна его волос поредела и поседела, а голова теперь Юрию напоминала не голову льва, а львенка.
Рука старого поэта еле донесла пустой фужер до стола, он что-то пробормотал устало и отрешенно. Потирая руки и виски, пытался себя взбодрить, но язык не подчинялся, глаза смыкались. Олег Михайлович уснул в кресле, выпятив губы и уронив голову на грудь.
Рухин прибрал в комнате, как делал это когда-то, отыскал тот плед, которым накрывался на кушетке, когда учитель оставлял его ночевать. И погасил свет.
…Утром услышал шлепанье туфель и удивленный возглас:
— Неужели эти мокасины милого юноши так благоухают французским коньяком?..
В складках пледа еще таится ночное тепло. Рухин пытается вспомнить поэму и не хочет поверить, что мог ее забыть.
УБИТ НА ПЕРЕПРАВЕ
Петя на кушетке под толстым халатом. Мать у зеркала, она одевается.
Одевается, как в театр — к тщеславному празднику нарядов и ритуальных манер, как в гости — к чмоканью в щечку и застолью; как на похороны…
В сумочку — платок. Взгляд в зеркало спрашивающий, духи на висок, в ямки ключиц.
У Пети дрожат колени, он свидетель невероятного: мать идет на свидание к убитому отцу, через двадцать лет. Она — видит ее в зеркале — как в лунатическом сне: к ней вернулось волнение и неловкость девочки.