Содом и Гоморра. Города окрестности Сей
Шрифт:
Она взяла второй стакан, наполнила и поставила рядом с первым. Он положил на прилавок доллар, взял стаканы и вышел. На дворе стоял серый рассвет. Звезды поблекли, и по всему небосводу проступили темные громады гор. Осторожно держа стаканы в обеих руках, перешел улицу.
Когда добрался до сложенного из ящиков убежища, свеча еще горела; он взял оба стакана в одну руку, отвел занавеску и опустился на колени.
— Ну вот и я, дружище, — сказал он.
Но, не успев договорить, уже увидел. И медленно поставил стаканы наземь.
— Братан, — сказал он, — а братан?
Парень лежал, отвернув лицо от света.
— Братан, — сказал он, — а братан? Вот черт побери. Братан! Вот ведь дрянь-то какая приключилась, — сказал он. — Уж такая дрянь, что хуже некуда. Не так, что ли? О боже! Дружище. Черт подери.
Взяв тело парня на руки, он поднялся и развернулся.
— Проклятые бляди, — сказал он.
Он плакал, слезы ярости текли по его лицу, и, не обращая на них внимания, он взывал к беспросветному дню, взывал к Богу: как же тот не видит, что у него тут прямо перед глазами творится.
— Ну погляди же! — кричал он. — Ты видишь? Неужто ты не видишь?
Выходные кончились, серые рассветные сумерки понедельника высветили процессию школьников, совершенно одинаковых в одинаковой синей форме, они куда-то шли по хрустящему песочком тротуару. У перекрестка женщина, которая их вела, ступила на мостовую, чтобы перевести через дорогу, но тут увидела черного от крови мужчину, который шел, неся на руках тело друга. Она подняла руку, и дети остановились, столпившись с прижатыми к груди книжками. Мужчина прошел мимо. Они не сводили с него глаз. Мертвый юноша на его руках лежал запрокинув голову, его приоткрытые глаза уже ничего не воспринимали — не видели ни стены, ни улицы, ни бледного неба, ни этих детей, крестившихся, стоя в сером сумраке. Мужчина с его ношей прошел и навсегда исчез с того безымянного перекрестка, а женщина вновь сошла на мостовую, дети за ней, и все продолжили движение к местам, которые были им предначертаны, как кое-кто верит, давным-давно, задолго даже до начала мира сего.
Эпилог
Через три дня он уехал, с собакой вместе. День был холодным и ветреным. Щенок дрожал и скулил, пока он не взял его к себе на луку седла. С Мэком они все обговорили еще вечером. Сокорро ни разу на него не посмотрела. Поставила перед ним тарелку, и он сидел глядел в нее, а потом встал и пошел по коридору, оставив завтрак на столе нетронутым. Когда он снова проходил по кухне десятью минутами позже, теперь уже в последний раз, его тарелку так и не убрали; Сокорро все еще стояла у плиты, на ее лбу красовался пепельный след пальца, ранним утром оставленный священником в напоминание о ее смертности. Как будто она была на сей счет другого мнения. Мэк расплатился с ним, он положил деньги в карман рубашки и застегнул его.
— Когда уезжаешь?
— Утром.
— Но это же тебе не обязательно.
— Мне ничего не обязательно, кроме как умереть.
— Ты не передумаешь?
— Нет, сэр.
— Что ж… Ничто не бывает навсегда.
— Кое-что бывает.
— Да. Кое-что бывает.
— Мне очень жаль, мистер Мэк.
— Мне тоже, Билли.
— Мне следовало бы лучше за ним присматривать.
— Это бы всем нам следовало.
— Да, сэр.
— Тот его двоюродный брат… Он объявился около часа назад. Тетчер Коул. Звонил из города. Сказал, что они наконец-то отыскали его
— И что она им сказала?
— Он не сообщил. Сказал, что они не получали вестей от него целых три года. Что на это скажешь?
— Не знаю.
— И я не знаю.
— А вы поедете в Сан-Анджело?
— Нет. Может, надо бы. Но нет.
— Да, сэр. Что ж…
— Отпусти это от себя, сынок.
— Да мне и хотелось бы, но… Наверное, надо, чтобы прошло какое-то время.
— Я тоже так думаю.
— Да, сэр.
Мэк кивком указал на посиневшую и распухшую руку Билли.
— А тебе не кажется, что надо бы насчет этого показаться врачу?
— Да ну, это ничего.
— Мы тут тебе всегда будем рады. Если будешь работу искать. Армия тут все забирает себе, но мы найдем, чем тебе заняться.
— Спасибо.
— В котором часу уезжать собираешься?
— Ранним утром.
— Ты Орену говорил?
— Нет, сэр. Нет еще.
— Ну, с ним-то вы, скорей всего, за завтраком увидитесь.
— Да, сэр.
Но увидеться им не пришлось. Он выехал еще в темноте, задолго до света, и, пока ехал, солнце поднялось и снова закатилось.
Следующие годы были для Западного Техаса годами ужасной засухи. Он продолжал переезжать. В тамошних местах работы не было нигде. Ворота пастбищ стояли открытыми, на дороги намело песку, и по прошествии нескольких лет стадо коров, да и любого другого скота, стало там редкостным зрелищем; он продолжал кочевать. Текли дни этого мира. Текли его годы. Пока он не стал старым.
Весной второго года нового тысячелетия он жил в Эль-Пасо в отеле «Гарднер», работая статистом на киносъемках. Когда эта работа кончилась, он никуда не съехал. В холле отеля стоял телевизор, мужчины его возраста и помоложе по вечерам сходились туда и, сидя на старых стульях, смотрели, но телевизор ему был малоинтересен, да и люди эти мало что могли ему сказать, как и он им. Деньги кончились. Через три недели его выселили. Седло свое он давно уже продал, так что, когда он оказался на улице, при нем была лишь сумка с надписью «Американский образ жизни» да скатка с постелью.
В нескольких кварталах на той же улице была мастерская по ремонту обуви, и он зашел туда спросить, нельзя ли починить его сапог. Сапожник глянул на него и покачал головой. Выношенная подметка стала не толще бумаги, и нитки, которыми она была пришита, прорвали кожу. Тем не менее он унес сапог в заднюю комнату, зашил его на своей машинке, вернулся и поставил сапог на прилавок. Денег за это не взял. Сказал, что держаться это дело все равно не будет; так и вышло.
Неделей позже он был где-то в Центральной Аризоне. С севера нанесло дождя, в воздухе похолодало. Он сидел под бетонным путепроводом и смотрел, как дождь зарядами низвергается на поля. Грузовики дальнобойщиков проносились окутанные дождем, у всех горели габаритные огни, а большие колеса вращались, как турбины. С приглушенным рокотом над головой шел транспортный поток с востока на запад и обратно. Он завернулся в одеяло и попытался уснуть на холодном бетоне, но сон что-то долго не шел. Болели кости. Ему стукнуло семьдесят восемь. Сердце, которое, по словам армейских медиков, давным-давно должно было его прикончить, по-прежнему билось в его груди вопреки всякому его желанию. Он поплотнее подоткнул вокруг себя одеяло и через некоторое время все же уснул.