Софиология
Шрифт:
Но, в сущности, вся эта теология смерти – есть продолжающееся блуждание без Бога. «Всемогущий» – далек и непонятен, божественна и гносеологична – «смерть», она разрушает иллюзию о смысле бытия, тем более – вечного бытия,
Такой «экзистенциальный вакуум» [610] обусловлен – и это в какой-то мере доступно пониманию Баратынского – далеко не просто какой-то прихотливой субъективно-романтической индивидуальноавторской квазимифологией, но глобальным макроисторическим периодом – темным эоном, «железным веком», Кали-югой [611] , к скорбям которого здесь, парадоксальным образом приближаясь к эзотерике Р. Генона, особую чуткость проявляет «последний поэт» Баратынского, в целом же настроенного вполне антигностически.
610
См.: Франкл В. Человек в поисках смысла. М., 1990; Франкл В. Доктор и душа. СПб., 1997.
611
См.: Генон Р. Кризис современного мира. М., 1991. С. 15.
Воцарилась историческая эпоха, чуждая поэтическим страстям, – «зима дряхлеющего мира»:
…Суров и беден человек… /179/…………………………………………………..Стопы свои он в мыслях направляетВ немую глушь, в безлюдный край, но светУж праздного вертепа не являет,И на земле уединенья нет! /180/.Источник катастрофы – познание истины: «Лучше, смертный, в дни незнанья / Радость чувствует земля». А поскольку истина смертоносна – человеческое существование построено и оправдано на тотальной метафизической лжи.
Совсем иная логика антропологической катастрофы развернута в художественном мире Бальмонта. Она обусловлена не макроисторической судьбой человечества, а скорее, ложной направленностью человеческой воли к сугубой рациональности, возникающей еще в дохристианские времена, но не несущей в себе ничего фатального. Именно как реализация свободы эта позиция у Бальмонта подлежит суду и своеобразному творческому проклятию – в противном случае, реализуемом в поэтическом мире Баратынского, его приговоры были бы странны и неуместны.
В стихотворении «Я не знаю мудрости» (1903) поэт противопоставляет навязчивым мудрецам «зов мечтателей», мудрость же воспринимается как тяжесть всеобщего, всеобъемлющего:
Я не знаю мудрости, годной для других,Только мимолетности я влагаю в стих /78/ [612]Между тем в стихотворении «Бог и дьявол» развивается чисто гностическая тема освобождения от земного удела с неизбежным, разумеется, попаданием в сети сатаны:
612
Здесь и далее ссылки на поэтический текст Бальмонта с указанием в косых скобках страницы приводятся по изданию: БальмонтКД Стозвучные песни: Соч. (избранные стихи и проза). Ярославль, 1990.
Неутоленная сатанинская жажда бытийного обновления оборачивается проклятием человеческому роду, и поэт-медиум транслирует это метафизическое состояние смыслов в стихотворении «Читатель душ» из цикла «Литургия красоты» (1905):
Я иногда хочу вам всем уничтоженья,Во имя свежести нетронутых полей.Не потому ль, храня незримую обиду,Природа вольная замыслила потоп,Прияла гневный лик и стерла Атлантиду… /95/.Другие поэтические тексты этого цикла: «Мировая тюрьма», «Железный шар», «Проклятие человекам», «Человечки» – максимально репрезентируют кризисологическую проблематику в бальмонтовском художественном мире, который, как мы уже указали выше, оказывается существенным образом гностичен. В стихотворении «Железный шар» возникает близкая Баратынскому тема «железного, жестокого века», но лирический герой Бальмонта инициатически отвращается от земного удела и горделиво устремляется к «воздушной бездне»:
Не говори мне: Шар земной, скажи точнее: Шар железный —И я навеки излечусь от боли сердца бесполезной /95/.Поэту тесно на земле и даже во Вселенной, в мировом Целом – о чем свидетельствует стихотворение «Мировая тюрьма», передающее метафизический симбиоз из оккультного миропонимания Дж. Бруно и пессимистического волюнтаризма А. Шопенгауэра:
Когда я думаю, как много есть вселенных,Как много было их и будет вновь и вновь, —Мне небо кажется тюрьмой несчетных пленных,Где свет закатности есть жертвенная кровь /94/.«Звездный свет» льется в «эфирных пропастях», в «циклоне незримостей» некой «странной музыкой, безгласной и печальной», а жизнь предстает как «стихийная чума»:
В блестящих звездностях есть бешенство страданья. /94/.Но такая «литургия красоты» оказывается антиевхаристичной, ненасыщающей, не утоляющей жажду – неким церемониалом проклятых.
Лучист дворец небес, но он из тяжких плит /94/.И разумеется, такой цикл завершается «Проклятием человекам». Поэт в порыве откровенности восклицает здесь:
Я ненавижу человеков……………………………………………………..О человеки дней последних, вы надоели мне вконец /96/.Совершенно в духе ницшевского Заратустры [613] лирический герой Бальмонта указывает на современный факт культурного погашения живой истории древности:
Вы даже прошлые эпохи наклейкой жалких слов своихЛишили грозного величья, всех сил живых, размаха их /96/.Для поэта «какой-нибудь ученый» описываемых «дней последних» выступает исключительно как «маниак», и здесь Бальмонт выступает продолжателем славянофильских идей А.С. Хомякова: «Немец нашего времени из человека перерождается в ученого. Он рудокоп науки, но уже не зодчий. Германия требует возврата к простоте» [614] . Разница лишь в том, что уже для начала XX века эта ситуация становится практически тотальной:
613
Ср. главу «О стране культуры» из символической поэмы Ф. Ницше «Так говорил Заратустра: Книга для всех и ни для кого»: Ницше Ф. Соч. в 2 т. М., 1990. Т 2.
614
Хомяков А.С. Указ. соч. Т 5. С. 534.
Но характерно, что и здесь в конце поэтического текста возникает обращение к образу «Дьявола», вычисленного в «китайском символе Дракона» и предстающего как манящее в небо «Созвездье»; и древний «стихийный» человек противопоставляется «человечкам современным, низкорослым, слабосильным»:
Влагал он сложные понятья – в гиероглифы, не в слова,И панорама неба, мира в тех записях была жива.То живопись была, слиянье зверей, людей и птиц в одно.Зачем, Изида, возле сфинкса,под Солнцем быть мне не дано! /97/.