Софисты
Шрифт:
«Твоя цель — исследование и очищение понятий, — думал Дорион, — но вместо старой путаницы ты создаешь все же только путаницу новую. Вывод не в том, что ты найдешь вот сейчас какую-то „истину“, а в том, наоборот, что все выходы для человека заперты…» Аспазия с удовольствием любовалась теплыми отсветами светильников на своих прекрасных руках, ласкающей линии груди, тенью свой головы на стене и исподтишка следила за Фидиасом, который похудел еще больше и глаза которого даже теперь — он никак не мог справиться с собой — горели сумрачным огнем. Он чувствовал какой-то перелом в Дрозис в свою сторону, но ему все казалось, что выхода для них обоих все же никакого, кроме страшного, нет, что они оба во власти мойры.
— Нет, это что, Сократ!.. — крикнул веселый и всегда изящно одетый Аристипп, один из учеников его,
— Ну, ну, что такое? Расскажи!.. — полетели со всех сторон голоса: все знали, что Аристипп всегда расскажет что-нибудь остренькое.
— Коракс взялся учить ораторскому искусству Тизия с условием, что тот заплатит ему деньги после первого же выигранного дела… — с улыбкой начал Аристипп. — Но, изучив дело, Тизий сам стал учить других, а учителю своему не платил ничего. Тогда Коракс привлек его в суд. И Тизий сказал: если ты выучил меня искусству убеждать, так вот я тебя и убеждаю с меня ничего не брать. Если ты не убеждаешься, это значит, что ты меня ничему не выучил и поэтому я тебе ничего не должен. А Коракс отвечает: если, научившись от меня искусству убеждать, ты можешь убедить меня ничего с тебя не брать, то ты должен заплатить мне условленную плату за учение, потому что, значит, я тебя делу научил хорошо, а если ты не можешь убедить меня, то ты все-таки должен мне заплатить все, так как я не убежден тобою не брать с тебя ничего… И в конце концов судьи рассердились: вы пожираете один другого, как воронье!
Все засмеялись, а потом закипел горячий спор: кто же прав? Но Периклеса вызвали: Аспазия поняла, что дело касается чумных заболеваний в городе. Но пир весело продолжался и без Периклеса…
А через три дня Гиппарета уже ходила с заплаканными глазами, и старый Зопир, дядька, вырастивший Алкивиада, хмуро вздыхал и говорил своему воспитаннику дерзости.
X. ФИАЛ БЕДСТВИЙ
С весны Архидам повел своих гоплитов на Афины, но там вдруг вспыхнула такая чума, что спартанцы перепугались и, разграбив все, что было доступно, торопливо ушли опять в свой Пелопоннес. Недавно веселый, полный оживления, фиалками венчанный город превратился не в преддверие Гадеса, а в самый Гадес.
Начиналась болезнь жаром в голове. Потом появлялся жестокий кашель, страшный шум в ушах и дрожание во всем теле. Больного охватывало беспокойство и страх. Нестерпимая жажда терзала его, и люди теснились около общественных колодцев и фонтанов и иногда, точно в припадке безумия, бросались в них. Из горла тек гной. Кожа приобретала мраморный вид. И наконец, на восьмой день наступала в муках смерть. Были изредка и выздоравливающие, но участь их была ужасна. У одних отмирали те или иные члены, другие теряли зрение, третьи — память, а иногда и сходили с ума.
Скоро заметили, что кузнецы, работавшие все время среди огня, не заражаются, стали раскладывать всюду огни, но болезнь делала свое страшное дело. Вымирали часто целые семьи. Опустевшие дома грабились чернью, которая очень подняла голову. Покойников, если погребали, то уже без всяких церемоний: не клали в рот обола для Харона, не давали в руки пирога для Цербера. Трупы валялись и смердели повсюду: в домах, на улицах, в опустевших храмах, вокруг алтаря Богам Неведомым, около воды и в воде. Мертвых часто по ночам сбрасывали на улицу с крыши. В кучах мертвых, стащенных к одному месту, часто копошились умирающие и их стоны и вопли холодили души. Еще живых бросали среди мертвецов в костры по берегам Илиссоса. Собаки и дикие животные, нажравшись трупов, подыхали. Рабы вольничали, дерзили и разбегались, грабя и насилуя. Те, которых чума почему-то не трогала, брались за уборку трупов, требовали, что хотели, а попутно грабили дома…
А богачи, которые за время не успели уехать, предавались бешеным утехам: все равно, не сегодня, так завтра конец. Исступленное суеверие, как сумасшествие, охватило даже и разумных людей. То и дело шли от храмов религиозные процессии, — то в честь Афины, охранительницы города, то в честь Матери Богов, Кибелы, то в честь какого-то нового бога Саббациос, которого завезли моряки из Палестины от иудеев.
Периклес, мстя спартанцам за разорение края, во главе флота в сто пятьдесят триер с четырьмя тысячами гоплитов поплыл на Эпидавр. Это был любимый курорт греков, лежавший на восточном берегу Пелопоннеса. Защищенный холмами с севера, лежавший почти на самом берегу моря, среди хвойных лесов, обладавший чудесными источниками воды, он привлекал к себе больных отовсюду. Для их развлечения был устроен гипподром и прекрасный театр. Лечили там больных больше жрецы Асклепия. Были и чудеса: разбитая ваза восстанавливалась без помощи человека, Асклепий приставлял на свое место голову, отрубленную в ночи демонами, и проч. Периклес думал стать там твердой ногой и поднять против Спарты ее старого врага, Аргос. Периклес очень рассчитывал на измену своих сторонников в стенах укрепленного города, но ошибся и, опустошив берега, афиняне поплыли обратно: и на эскадре вспыхнула чума. Передохнув в потрясенном страшной чумой Пирее, — он после разрушения его персами был отстроен Периклесом лучше прежнего — триеры пошли на север, к Потидее, но все атаки на нее оказались бесплодны. Чума же на тоже уже зараженных судах усиливалась с каждым днем: из четырех тысяч гоплитов погибло уже больше тысячи, и через месяц флот вернулся в Пирей, а осада Потидеи продолжалась.
В Афинах был настоящий ад. На улицах, у врат храмов, на агоре, по садам валялись, хрипели и умирали чумные. После великого праздника Панафиней, когда весь народ поднялся на Акрополь, чтобы молить богов о прекращении бедствия, болезнь стала косить свои жертвы еще свирепее. Люди обезумели. Боги были глухи к их воплям. Поднялся и с каждым днем все усиливался ропот против Периклеса: это он затеял войну, это он во всем виноват, и в разорении их, и в гибели. И боги явно гневаются на него: не потерпел ли он неудачи под Эпидавром и под Потидеей? Неделя проходила за неделей, месяц за месяцем — бедствие усиливалось и усиливался ропот измученных и перепуганных афинян. Воинскую силу их страшная чума подорвала в корне, но она же служила им пока что и щитом: ни Спарта, ни другие их противники не решались двинуться в зараженную Аттику.
Вопреки Периклесу, афиняне послали посольство в Спарту, чтобы заключить мир, но Спарта не пошла на мир: чума работала на нее. Чума сразила и двух старших сыновей Олимпийца. Правда, они не дали того, чего ждал от них отец, были посредственностью, а старший, Ксантипп, и совсем ничтожество, но удар все же был силен. Его противники и под чумой делали свое дело и, наконец, добились от народа, что он был предан суду за растрату народных средств. Его приговорили не к смерти, как можно было ожидать, а к уплате непосильного для него штрафа в пятьдесят талантов. Но гнев афинян скоро и прошел, и он даже выхлопотал право гражданства для своего младшего сына, от Аспазии, тоже Периклеса. Затем его снова избрали главнокомандующим: демос, как глупая девка, любит так покапризничать и поломаться над людьми. Но он был уже человек конченый. Он и раньше разговорчив не был, а теперь замолчал и совсем, поседел и все думал, не делясь своими думами даже с Аспазией, которая была так перепугана всеми этими бедствиями, а в особенности чумой, что даже перестала любоваться собой и — стала стареть…
Его друзья — все они были перепуганы чрезвычайно — оставили его в покое, но между собой сходились часто: вместе было не так страшно. Особенно часто собирались у богатого и доброго Фарсагора. Чума произвела страшные опустошения среди его рабов и одной из первых погибла его красавица Сира. Лежал и Феник больным, хотя у него, по-видимому, была не чума. А на нем только и держался дом. Он крал, конечно, как мог, но не забывал, когда было можно, и интересов хозяина. А теперь все шло кверху ногами, тем более, что потрясенный бедствием Фарсагор больше всего был озабочен тем, чтобы облечь страшные картины гибели Афин, свою скорбь по Сире — он в самом деле был привязан к ней, насколько это не мешало его поэтическим упражнениям, — в звучные строфы, которые теперь все же никак не хотели слагаться, как раньше, свободно и нарядно…