Софисты
Шрифт:
— Погоди, наши моряки им пропишут!.. — говорили они, поддавая себе и другим воинского жару. — Может, сам Периклес тряхнет стариной и поведет наши триеры…
— Вот мелет, болтун, клянусь Ареем!.. — возражал запальчиво другой. — Как может Периклес в такое время оставить дела государственные?.. Ясно, что моряков поведет Формион… Этот страху не знает…
— Чего там: первый вояка!..
Дети на жаре плакали, женщины, лишенные обычного домашнего уюта, ссорились из-за всякого пустяка, мужчины выпивали — в счет будущих благ: вот набьют морду спартанцам и заставят их за все заплатить. Чья-то отбившаяся худая кошка, жалобно мяукая, ходила туда и сюда по стене. Мальчишки кидали в нее камнями. Тягостно пахло испражнениями: ходить было некуда…
Послов от Афин все не было, и Архидам, сняв, наконец, осаду, двинул своих гоплитов к Элевзису и стал жечь зреющую уже пшеницу вокруг, а затем разбил свой стан вокруг Ахарнеи и стал ждать выхода афинского
Спартанцы опустошили страну до Оропуса, а так как прокормить большую армию в ею же опустошенной стране было невозможно, то Архидам повелел отступление на Пелопоннес: афинский флот в сто триер — экипаж триеры равнялся двумстам человек — с тысячей гоплитов и четырьмястами лучников уже вышел из Пирея под ликование изнемогавших беженцев и занялся опустошением берегов Пелопоннеса. К нему присоединились пятьдесят триер Коркиры (Корфу). Но союзники нарвались на молодого, хитроумного и смелого Бразида и — должны были сесть на суда.
Так начались в солнечной Элладе «великие бедствия», которые разным суровым Мелезиппам и многодумным Периклесам казались обладающими совершенно исключительной важностью только потому, что им казалось, — величайшее заблуждение — что это они руководили этими «великими событиями». Когда расчеты их не оправдывались, они очень быстро находили себе и своим расчетам оправдание: «Ну, кто же мог предвидеть, что выскочит этот юркий Бразид, который опрокидывает все? Кто, главное, мог предвидеть эту чуму, которая вдруг вспыхнула в перенаселенных и жарких Афинах, где было негде даже сходить до ветра?» И они с прежним усердием, уповая на свои расчеты больше, чем на всех богов Олимпа, продолжали строить свои планы в твердой уверенности, что на этот раз ими все уже предусмотрено и они будут несомненными победителями, как в том также твердокаменно были убеждены и их противники, разрушавшие их спасительные планы и выдвигающие планы свои, тоже весьма спасительные, но также малопрочные. Наполеон не предусмотрел русской зимы — хотя она в ноябре приходит аккуратно каждый год — точно так же, как Периклес не предвидел чумы, хотя и знал, что она уже страшно бродит по африканскому побережью и по всему Востоку, и забыл, что нельзя бесконечно содержать людей, как скот, в жарком загоне безнаказанно.
И вот вожди сочиняли все новые и новые планы облагодетельствования Аттики или Пелопоннеса, а жители Аттики и Пелопоннеса в случае удачи их восторженно приветствовали, а в случае неудачи обвиняли в измене, подвергали остракизму, то есть изгнанию, а то, еще проще, и предлагали им совсем покинуть эту землю, которой они своей суетой так надоедали, и отправиться в мрачный Гадес. Эти будто бы «великие бедствия» — постоянный удел человечества. Кричать о них не стоило:
Афины были еще полны развалин, оставленных персами, и вот уже Аттику разрушали спартанцы. Взаимоистребление рода человеческого одно из самых постоянных явлений его жалкой истории. Может быть, потому и в эти страшные годы, как и всегда, пели серебристо милые зяблики на старых платанах, так же преследовали озорники-мальчишки одичавшую голодную кошку, так же философствовал и просвещал будто бы людей Сократ, так же любили и мечтали девушки, так же весело лепетали детишки на коленях пришедшего навестить их отца в красном хитоне, так же люди надеялись, строились, покупали, умирали, выздоравливали, пахали землю. Как ни ужасны кажутся человеку бедствия войны, как маленькой, пелопоннесской, так и тех, которые заливали потом кровью целые континенты, все же они не затрагивают материка жизни, а идут где-то по самым окраинам его. Пусть философы бьют в перси, стыдят человечество, призывают его к миру всего мира — их будут всегда люди слушать так же мало, как мало слушали афинянки тех философов, которые стыдили их за то, что они отказывались родить, за то, что, родив, они отдавали ребенка кормилице.
Люди ахали и стенали, но флоты всех этих государств-лилипутов все бороздили моря, чтобы поджечь что-нибудь, потопить, окровянить, гоплиты, потея, изнемогали под тяжестью своих доспехов и проклинали свою долю — таинственное дело жизни в крови и бессмыслице продолжалось дальше неизвестно зачем. Афины уже овладели Эгиной с ее прелестными, покрытыми ароматными сосновыми лесами горами, принудили население покинуть ее и населили ее выходцами из Афин: это у них называлось клерукией. А летом, когда Пелопоннес был занят уборкой хлеба и виноградников,
Так кончился первый год войны. Хотя он не дал особых героев и вообще завершился без большого блеска, Афины учредили шумное торжество в память своих погибших в боях граждан — их было немного — и отблагодарили их… пышными речами. А до этого еще, на полях стычек им воздвигали «трофеи». Обыкновенно это был пень, — никакого коварного умысла в этом видеть не надо, а скорее следует видеть тут некую невинность, — на который надевали полное вооружение и клали около него что-нибудь из добычи. А в память павших, но неотысканных воинов — нечто вроде soldat inconnu — налаживали кенотаф, то есть ставили пустую гробницу с соответствующей надписью. И опять, конечно, говорили прекрасные речи, прекрасно разводили руками и так, и эдак,. и напускали на лица соответствующее выражение и — никто, никто не смеялся!.. И, глядя на все эти представления, которые никогда не кончаются, можно легко понять тихого Софокла, который, не удержавшись, раз воскликнул: «Не родиться — вот величайшее счастье!..»
VIII. У НОГ ДРОЗИС
Война не остановила работ на Акрополе. Среди дымов горящих по горизонту деревень и хуторков потные, воняющие луком и потом рабочие в пылающем блеске летних дней возводили и украшали прекраснейшие в мире здания для богов [12] . Скульпторы воздвигали этим богам изумительнейшие статуи и афиняне в душевной тревоге приносили прячущимся за богами жрецам добрые жертвы, но дела их от этого, может быть, и не ухудшались, но и не улучшались наверное. Ни в чем не повинные животные гибли на алтарях, отравляя вонью своего горящего мяса весь город, а дымом оскверняя изумительное в своей ласковой радостности небо Аттики. Белоснежные колонны пентеликонского мрамора и многоцветные украшения храмов — о нарядной пестроте их теперь судить нельзя: время съело все краски, — тоже портил этот зловонный дым, но грек, мучая и уничтожая животных, был уверен, что он делает приятное богам, в существовании которых он не был уж так уверен: он все-таки слышал в театре стих Еврипида «если боги делают зло, то это не боги…»
12
Современные вырождающиеся артисты, музыканты, художники, скульпторы, создавая всякие нелепости, уверяют нас, что «искусство стоять не может», что оно должно идти, «как и все», вперед. Я долго разделял это ловко подсунутое суеверие, оправдывающее потуги бессильных рекламистов, пока не вспомнил Акрополь, разбитый взрывом, разваленный. В области архитектуры и скульптуры V века остался непревзойденным и до сих пор служит источником светлейшей радости. Можно «стоять» и давать красоту, но можно «идти вперед» и создавать — нелепости.
Фидиас закончил свою Афродиту и — мучился ею настолько, что весь исхудал: точно он сгорал на каком-то незримом алтаре Пенорожденной. Дрозис богиней не была, она была только очень грешной дочерью земли и от сознания этого душа его истекала кровью. Он не раз уже думал о смерти. Но в смерти не было бы ее, а без нее не только нельзя было быть живым на земле, но нельзя было и бродить тоскующей тенью по лугам асфоделей, за гробом. Кто знает, будет ли там забвение или будет ли вообще что-нибудь? И теперь при встречах с нею любимой позой его было сидеть у ее ног, положив измученную голову на ее колени, и — молчать…
Но тут случилось что-то странное и с дерзкой, жадной до всех радостей жизни, над всем смеющейся Дрозис: его мучительная страсть к Дрозис, которой нет, которую он сам себе выдумал, заражала ее каким-то странным беспокойством, точно приподымая для нее впервые краешек той завесы жизни, за какой в храмах стояла обыкновенно статуя бога. Она в самом деле стала чувствовать в жизни присутствие какого-то неведомого бога, того, который мучил Фидиаса и, мучая, приобщал его все же к какому-то блаженству любви, неведомому Дрозис. И она, гладя задумчиво его сухую, красивую, страстную голову, остановившимся взором смотрела перед собой и точно вслушивалась в окружавшую их тишину звездной ночи. Она начинала отдаленно понимать его, понимать, чего он хочет и невольно заражалась его безумными настроениями, над которыми она раньше смеялась.