Софья Алексеевна
Шрифт:
— Напрасно ты, Федосьюшка, судьбу себе такую избрала. Не собирался тебя Петр Алексеевич в монастырь заключать. О постриге и речи не было. А ты сама, добровольно на заточение со мной согласилася. Груз какой на сердце мне положила.
— Что ты, государыня-сестица, что ты! Какой груз! Сама знаешь, куда я без тебя. Вся жизнь обок прошла, и тебя одну оставить! Да и не нужен мне двор нарышкинский. Даром не нужен. Ежели тебе малость жизнь скрашу, то и ладно, а что иной раз причитать примусь, так не за себя — за нас всех мне жалко.
— Знаю, знаю, Федосьюшка. Сердечушко у тебя золотое. Да больно
— Так и у нас, Марфушка, радость есть — когда в церковь водят. Вон как сейчас — сугробы кругом белые, пушистые, ровно в пуху лебяжьем идешь. Деревья жемчугами низаны. Слобода за речкой. Дымки над трубами столбом стоят. Снег под сапожками поскрипывает.
— Слава Тебе, Господи, ходить недалеко. Сносятся сапожки, видать, других не достанем. Настоятельница на все один ответ дает: как государь прикажет. А Петр Алексеевич о сестрах, поди, и думать забыл.
— Дай-то Бог. Вспомнит — снова взъярится. Ему чтоб перемерли мы все.
— Чему дивиться. Правду-то как бы скрыть надо.
— Какую правду, Марфушка?
— Как при живом государе Федоре Алексеевиче царем стал. Кто, кроме нас, царевен, о том знает. Ан Господь Бог не хочет его от нас ослобонить. Пока не хочет.
2 августа (1699), на день памяти Блаженного Василия ради Христа юродивого, Московского чудотворца, и перенесения из Иерусалима в Константинополь мощей первомученика архидиакона Стефана, заплечному мастеру Левке Ларионову, что он пытал в застенке и после застенка бил на козле Оружейной палаты живописцев Васку Гаврилова да Митьку Васильева, дано великого государя жалованья 9 алтын.
— Страхом, одним страхом людьми править… Слыхала, Федосьюшка, какую песню у реки поют. Который раз уж. Не хочешь запомнить, да запомнишь. Горькая такая. Служили вот стрельцы государству Московскому, сколько лет, скольким государям. Одному Петру Алексеевичу не по душе пришлись, угодить не смогли. И как начал он стрельцов изводить. С Москвы начал, под Кожуховом. За что билися против братьев своих, за что животы свои посередь земли родной поклали.
— А ведь много тогда, Марфушка, людей-то полегло. Сказывали, не менее чем полсотни.
— Вот в песне и поется. Да потом, дескать, под Азовом крепостью погибали — нужны были, а как домой ворочаться стали, тут смертушка их и настигла. Повелел государь Петр Алексеевич всех стрельцов поизвести, изничтожить, приготовил для них плахи да виселицы.
— То-то ты в сенцах все стоишь, слушаешь. А мне и невдомек. Думала, освежиться хочешь.
— От чего у нас освежаться-то, Федосьюшка. Смрад плесенный, что настой полынный, туманом стоит. Дверь отворишь, кажись, всю улицу заволочет. Стены-то, гляди, плачут.
7 декабря (1699), на день памяти святителя Амвросия, епископа Медиоланского, преподобного Нила Столбенского и преподобного Иоанна, постника Печерского, в Ближних пещерах, по указу царя Петра Алексеевича, поставлена на площади перед Поместным приказом
8 декабря (1699), на день памяти 62 иереев и 300 мирян, в Африке от ариан [142] пострадавших, на ту виселицу перед Поместным приказом вожен по лестнице Михайла Волчков за неправое челобитье на думного дьяка Андрея Виниюса. Снятый с виселицы, бит Михайла Волчков кнутом на козле нещадно.
142
Арианство— течение в христианстве, названное по имени Александрийского пресвитера Ария, утверждавшего, что божественность Христа ниже Божественности Бога-отца.
20 декабря (1699), на Предпразднество Рождества Христова, издан царем Петром Алексеевичем указ о праздновании нового года с 1 января. По этому случаю велено все дома украсить сосновыми, еловыми и можжевеловыми ветками по образцам, выставленным в Гостином дворе. В знак всеобщего веселия приказано поздравлять друг друга, а на Красной площади назначены огненные потехи. По дворам велено стрелять из пушек и мушкетов, пускать ракеты.
— Дарьица это! Право, право, Дарьица, Марфушка!
— Да откудова ей здесь взяться, сама подумай.
— Что мне думать, коли я ее узнала, и она на меня глядела, глазами вроде знаки делала. В притворе стояла, как мы мимо проходили. Как простая крестьянка одета. Из-под платка одни глаза видны.
— Ты по глазам одним и узнала, Федосьюшка?
— Да не по глазам — она легонько платок-то откинула. И мальцы возле нее, два Ивана ее стоят. Не иначе, что передать хочет. Как бы тут исхитриться!
— Никак к дверям идет кто.
— Сестра Маргарита! Сестра Маргарита! Тут вам крестьянка местная соломки на протопку привезла. Сейчас укладывать станет. Не бойтеся, я тут недалеча буду.
— Тебя, Марфушка, Палашка кличет. Может, откликнешься?
— Знаешь же, Федосьюшка, нет у меня иного имени, как Марфа, и не будет, как они, проклятые, надо мной ни измывались. И откликаться ни за что не стану.
— Тогда я сама дверку-то чуть-чуть открою… Батюшки, Дарьица, ты ли!
— Я, я, царевна матушка Федосья Алексеевна. Покуда парни мои соломку укладать станут, поговорить можно. Еле лошадь да солому нашла, чтоб к вам пробраться. Стерегут вас чернички, как зеницу ока стерегут. Под новый праздник только смилостивилися, разрешили к вам подъехать.
— Ты-то как, Дарьица? Иваны-то твои родными племянниками Кариону Истомину приходятся, а Карион нынче в чести.
— Да была я за его братом, подьячим курским Гаврилой Истоминым. Уж после его смерти по второму разу за иноземца Михайлу Гульского вышла. Братец мой, Сильвестр Медведев, сосватал. Только что теперь говорить. Брата казнили. Мужа в Сибирь сослали, имущество все как есть на государя отписали. Нешто с такими нищими Карион возиться станет.
— И ничем племянникам не помог?