Сокровища Валькирии: Звёздные раны
Шрифт:
— Не знаю, — сказал он, наконец-то справившись с предохранителем.
— Беловодье — это мечта! — глаза Опарина засверкали. — Но реальная и достижимая. Потому что создаётся человеком. Человеческим сообществом! Когда люди собираются вместе, чтобы стать счастливыми. А счастья быть не может, если нет внутренних правил и законов, определённых норм поведения. Это как ритуальная молитва, церковное таинство, где нужно выполнить действия, неподвластные уму. И выполнить их следует не задумываясь и ни на мгновение не сомневаясь. Ты пришёл со своим уставом в чужой монастырь.
— Я пришёл в свой город. И с автоматом!
— Не
— Оставить в живых — поднимет тревогу…
Она вышла из-за спины академика и журналист лишь сейчас увидел женщину, вжался в постамент, а секунду назад не боялся ствола, упёртого в живот.
— Не надо, — попросил беззащитно. — Не хочу…
Дара подняла свою роковую руку и легонько стукнула в лоб костяшкой указательного пальца. Глаза Опарина полыхнули огнём, зрачки расширились и взгляд тотчас угас. Каменная баба поднесла трубу к губам, и театральную площадь огласил низкий, смикшированный звук, напоминающий вздох облегчения.
— Теперь ступай, — велела Дара. — И никогда не оглядывайся назад.
Журналист открыл рот — силился что-то сказать, но лишь гримасничал, лишённый дара речи…
С лестницы, ведущей к воротам катакомбного цеха, просматривались все подходы к нему, охраняемые двумя братьями в белых балахонах, третий стоял у калитки, и все с ружьями на изготовку — вероятно, после ночной тревоги объявили усиленный режим несения службы. Идти под прикрытием Дары и всё-таки видеть направленные на тебя стволы было неприятно, и оттого жёстче и бескомпромисснее становились руки, сжимающие автомат.
— Думай обо мне! — ещё раз предупредила спутница. — Почему-то я теряю тебя!
Академик думал и спускался медленно, чтобы не потревожить снег на ступенях: охранники и так слышали скрип, насторожённо озирались и водили ружьями. На середине лестницы — там, откуда ночью ему пришлось бежать, Дара положила ему руку на плечо и остановила.
— Погоди… Ты как обо мне думаешь?
— Хорошо, — сказала Насадный.
— Нет, я не об этом… Ты думаешь неправильно! Нужно держать в сознании мой образ!
— Я и держу…
— Не смей думать обо мне как о женщине! — сурово прошептала она в ухо, обжигая дыханием.
— Стараюсь… Не получается, — признался он сквозь стиснутые зубы.
Дара неожиданно сдёрнула с него шапку, потом забралась холодной рукой под свитер и сняла с шеи талисман с зашитой в него манорайской солью.
— Так будет лучше!
Спустившись вниз, Насадный послушал через дверь, что творится в штольне, и осторожно потянул ручку калитки. Отвлечённый Дарой охранник тем временем увидел что-то на горбатом мосту и закричал своим товарищам:
— Глядите!.. Видели — нет?!.. Да вон же, вон!
Академик закрыл за Дарой калитку и осмотрелся: сразу же от входа было включено дежурное освещение, на рельсах пустые вагонетки, знакомые стены, сводчатая кровля, дощатый пешеходный настил — и ни звука…
Установка находилась в «подвале» штольни, в специальном замурованном боксе, замаскированном, по замыслу академика, тем, что поверх заделанного входа пролегали рельсы и этот деревянный тротуар. Академик пошёл по шпалам — доски под ногами обычно гремели, и вообще здесь любой звук многократно усиливался, как в храме с хорошей акустикой. Редкие фонари на стенах роняли овальные пятна света, и он шёл по ним, как по солнечным зайчикам. В двадцать третьем пятне как раз и был залитый бетоном вход в бокс…
Ступив на двадцать второго «зайчика», Насадный увидел, что впереди на его пути зияет большая дыра, обнесённая поручнями, и оттуда вырывается яркий поток света. Рядом на рельсах стояла вагонетка с мощным авиационным теплодувом, какими в зимнее время на севере разогревают самолётные двигатели.
Он осторожно приблизился к краю свежевыдолбленной ямы, куда была спущена железная лестница, и заглянул вниз.
Там кипела жизнь, доносился лёгкий шум электродвигателей, стук, звон, шарканье, и неожиданно среди таких знакомых и привычных звуков экспериментального цеха послышался яростно-весёлый забористый мат с явным украинским акцентом.
Так умел ругаться один человек — томский учёный Ковальчук…
Журналист оказался прав: Астроблема, как страна счастья, стягивала, заманивала, завлекала всех, кто её искал. Это понятие — счастье — не имело ни ясных определений, ни философского обоснования, однако каждый ребёнок испытывал его, знал и ждал от рождения до глубокой старости. Всё остальное было временным, проходящим, поскольку лишь ощущение чуда приносило чувство счастья. Два этих понятия в сознании человека стягивались в одно целое и возбуждали неуёмную страсть к поиску. Те, кто испытывал подобный голод с особенной остротой, то есть самые несчастные, одновременно были счастливейшими людьми. И это великое противоречие, единожды поселившись в душе, творило истинные чудеса. Оно рождало землепроходцев, поэтов, великих полководцев и изобретателей.
Ковальчук был в добром расположении духа, матерился весело, и создавалось впечатление, что он там один, хотя, если судить по движению и звукам, доносящимся снизу, в боксе работало несколько человек. Его бесшабашно-азартный голос навевал давние воспоминания о раздольной, поистине творческой жизни в Заполярье, усыплял всякую осторожность, и подмывало в сей же час спуститься через пролом, обняться с томским чудотворцем…
На какое-то время Насадный снова почувствовал себя всесильным, за свои открытия и подвиги награждённым властью особыми, почти царскими, полномочиями в городе будущего. Из-за секретности проводимых на Таймыре работ сюда не допускали не то что участкового милиционера — а и любого представителя государственной власти, возложив все административные обязанности на академика.
Астроблема — единственный город СССР, где никогда не существовало Советской власти…
Он уже закинул автомат за спину, чтобы спуститься по лестнице, но Дара сделала знак рукой и приложила палец к губам.
— Тс-с-с…
Он услышал шорох на железных ступенях и отошёл к стене штольни. Через минуту над устьем пролома появился человек, который тянул за собой толстый, на проволочной арматуре, вентиляционный рукав из брезента. На вид ему было за шестьдесят — сухое лицо в рубленых морщинах, седой ёжик отрастающих волос и седые же пышные усы, настолько знакомые, что других таких просто не существовало во всей Арктике. Это был стюард Кошкин, только сильно постаревший, ибо самому счастливому человеку на Земле в восьмидесятые едва ли исполнилось тридцать лет.