Соль земли. О главных монашеских Орденах
Шрифт:
Когда затворнику что-нибудь нужно, например, книгу, он кладет записку на полочку своего окошка, где немного позднее он найдет запрошенное. Его внешние сношения ограничиваются этим молчаливым обменом. И случается, что картезианец проводит неделю и больше, не перекинувшись и двумя словечками с живой душой. Потому что картезианцы не объясняются знаками, как трапписты. В случае абсолютной необходимости они имеют право говорить. Но с кем?
Вверху «Аве Мария», рабочая комната и «кубикулум» т. е. жилая комната отшельника.
Внизу — дровяной сарай и мастерская — налево параллельный монастырю коридор, в который открывается дверь и окошечко
* * *
Величие и своеобразное очарование такого одиночества и порождает во многих душах то, что один картезианец назвал «искушением необитаемого острова». Кто не мечтал покинуть мир ради манящего одиночества на островке в Тихом океане, предпочтительно в стороне от полосы циклонов и в разумной мере снабженном продовольственными ресурсами? Кто не представлял себя, не слишком отягощенным одеждой из листьев, нежащимся в тени цветущих банановых деревьев, в полдень протягивающим руку к завтраку, висящему на деревьях: хлебном, масляном, посудном дереве, бутылочной тыкве, вдали от людей, свободным как птица небесная, — в одиночестве?
Шартреза жестоко разочаровывает добровольных робинзонов. Это не тот остров, где легко «робинзонить». Конечно, картезианец живет в одиночестве весь день или почти весь. Это не значит, что он волен устраивать свою жизнь как ему вздумается. На это есть бдительный, точный монастырский колокол; он вызванивает подъем, работу, отдых, утреню, мессу, вечерню, повечерие, богослужебные часы и часы просто, получасы и даже четверти. Весь монастырь безмолвно подчиняется его ясному голосу, который звучит будто над вымершим городом. Копал ли кто сад, или писал одно из глубоких сочинений о мистической молитве, которые картезианцы, будто бы, употребляют зимой на растопку, — с первым призывом к часам или вечерне надо бросать лопату или перо, направляться на келейную молитву или спешить в часовню.
Кроме сна, — и то, впрочем, прерванного ночным богослужением — день картезианца буквально искромсан сотней различных определенных обязанностей, которые заставляют его переходить из молельни в сад, из мастерской в часовню и с прогулки на постель, не давая продолжительно заниматься чем-либо, кроме послушания. Келья отрешила его от мира, колокол отрешает его от самого себя.
Бедный Робинзон! Он редко выносит картезианский колокол дольше сорока восьми часов. Замкнутый в келье, которая в первый день казалась ему просторной, а на второй день кажется уже меньше, он искал независимости и нашел дисциплину. В десять часов утра его жалкий обед займет его на десять минут. Он примется за книгу, но к чему читать книгу, о которой никогда ни с кем не поговоришь, книгу, которая больше не поможет вам мечтать? Монотонная вереница предстоящих дней представляется ему бесконечной (картезианский режим сохраняет; восьмидесятилетние старцы — не редкость в заведении), и его «я», это «я», которое снаружи казалось тем менее требовательным, что ему ни в чем не отказывали, внезапно приобретает гигантские масштабы: оно здесь, у двери, как огромный Пятница, который не соглашается со своей отставкой и выходит из себя… Робинзон призывает на помощь все и вся — все самые свои возвышенные мысли… И едва находит два-три бледные штампа… Тем временем келья продолжает сужаться. Пятница топает ногой, звонит колокол — это уже слишком! Побежденный Робинзон спрашивает расписание обратных автобусов.
* * *
Шартреза — самый суровый из всех монастырей. Любой монах официально может перейти из своего ордена в орден св. Бруно: он лишь выбирает более возвышенный образ жизни. По мнению Церкви, уже само исполнение картезианского Устава требует «героической» добродетели, иначе говоря, картезианец, который до смерти ограничивается одним вещественным соблюдением Устава — даже если допустить, что для этого не требуется много ума, — уже тем самым может быть канонизован без всяких иных процедур. Но прославленные Церковью картезианцы редки. Св. Бруно передал своему ордену склонность к анонимату. При поступлении, прежде чем получить белую одежду нового состояния, послушник надевает черную рясу — символ траура по человеку, которым он был. С этого дня он начинает исчезать. Он получил другое имя; он будет «Дом Жан-Батист», «Дом Рафаэль»; если он пишет, и написанные им труды окажутся заслуживающими опубликования, он их не подпишет. Этикетка знаменитого ликера — один из редких печатных документов, почтенных подписью картезианца; да и то по юридической необходимости. На кладбищах ордена стоят безымянные кресты. Если известно множество знаменитых доминиканцев, если трапписты не могли скрыть от нас св. Бернара и аббата Ране, одни лишь специалисты мистики или христиане, интересующиеся духовностью (бывают и такие) знают Дени Картезианца или Дом Иннокентия Ле Масон, — два украшения ордена, наряду со св. Бруно, которые неизвестны никому, даже своим биографам. Вместе со стенами кельи и молчанием, анонимат — дополнительная ограда.
Но это исчезновение — лишь негативный и для мира довольно-таки удручающий аспект Воскресения к Свету, которое мало-помалу превращает искалеченное и жалкое создание, какое мы представляем собой, в брата — пока еще изгнанного — ангелов.
* * *
И сколько поэзии в этих оторвавшихся от причала жизнях. Мы знакомы с небом лишь в таинственной форме тайн веры, и для плотского человека переход из мира земли в область чисто духовную — затея столь же трудная, захватывающая и опасная, как авантюра Христофора Колумба, безвозвратно уплывающего к невидимой и предположительно существующей земле. Его тоже поддерживали вера и разум, он тоже верил звездам; и можно представить себе, что перед этим выматывающим, бесконечно жидким горизонтом он не раз задавался вопросом — не лгут ли звезды, не обманывает ли вера, наконец, действительно ли разум — надежный навигационный прибор.
Картезианец, оторвавшийся от берегов и пустившийся по водам на милость Божию, проходит через страх и надежду героя «Санта-Марии». После воодушевленного отплытия наступает испытание открытого моря, бесконечное нахождение под всеми парусами в окружении океана, с середины которого никак не удается сдвинуться; и разум, приказывавший отплыть, не смеет теперь советовать даже быть настойчивым. Говорят, годам к сорока (скажем, на сороковой день плавания) одинокий мореплаватель по духовной жизни начинает сомневаться, покажется ли когда-нибудь Вест-Индия в его подзорной трубе. Его жертвы представляются тщетными, никогда он не увидит их плодов, ближний, которого он желает спасти, игнорирует его, презирает или ненавидит… Но это только шторм, и он проходит. В окружающей его ночи герой продолжает свой путь от звезды к звезде: он знает, что есть и иной мир.
Он — в авангарде христианства.
Кельи — как лучи вокруг галереи, ведущей к часовне; внешняя стена защищает от снежных лавин, сползающих, с гор.
Глава X
Булла «Умбратилем» [3]
Знаю, мы далеки от того, чтобы хвалиться этим, а между тем! Если бы все наше самолюбие не было мобилизовано на другое, может быть мы вспомнили бы не без удовлетворения, что большинство монашеских орденов родилось во Франции, что два крупнейших созерцательных ордена — сугубо французские, или если это вызывает подозрение в преждевременном национализме, что они родились на территории, расположенной к западу от Рейна и к северу от Пиринеев. В течение нескольких столетий Франция, — я хочу сказать эта территория, — давала большую часть личного состава монастырей св. Бернара и св. Бруно. Еще и сейчас французы, «легкомысленные» и «увлекающиеся», легко улетают к Шартрезам и охотно примыкают к траппистам. Они как будто совершенно не подозревают, что созерцательная жизнь — устаревший образ существования, связанный с той цивилизацией, которая вместе со схоластикой, с эпосом Круглого Стола и с рыцарской любовью, потерпела крушение одновременно со средневековым миром.
3
Папские документы называются обычно по первым словам, с которых они начинаются, напр.: «Рерум новарум», «Умбратилем» и т. д. (Прим. пер.).
* * *
Перед посетителем траппистского или картезианского монастыря открывается не общество другой эпохи, а общество вневременное. Траппистский коллективизм намного опередил колхозы: вместо того, чтобы поддерживать зловредную иллюзию, будто «все принадлежит всем», он основан на принципе подлинно социалистическом, что ничто не принадлежит никому. Картезианец не устарел, потому что он никогда не был в моде. Его одиночество — одиночество всех душ, увлеченных абсолютом, великий человек одинок, а картезианец — почти всегда великий человек, в сиянии иной Славы забывший свою собственную (я знаю по крайней мере одного, который в миру получил бы все награды, доступные литературному дарованию). Что касается «неэффективности» чисто духовной жизни, то давно было высказано мнение, что будь Карл Маркс человеком действия, марксизма не существовало бы. Величайшая из революций нашей эпохи родилась около 1847 года из заумных размышлений гениального бородача в глубине лондонской столовой мелкобуржуазного стиля.
Последователей «Коммунистического манифеста» теперь не счесть, и я не вижу, что противопоставить им численно, разве что внушительную толпу обращенных «Историей одной души», которая в монастыре, похожем с виду на фабрику, была написана Терезой «Малой», бездельницей-кармелиткой и покровительницей миссионеров. Нам трудно поверить в нематериальную силу духа, когда она не действует у нас на глазах. А между тем Церковь — уж она-то разбирается в природе силы — всегда провозглашала первенство созерцательной жизни; ибо в порядке духовности — в которой как-никак суть христианской жизни — деятельность кармелитки или картезианца по интенсивности оставляет любую другую деятельность далеко позади. Об этом свидетельствует булла «Умбратилем»: