Солдат идет за плугом
Шрифт:
— Мы должны совершить что-то небывалое, чтобы уничтожить все, — проговорила она, подходя к наковальне. — Понимаете, призыв, начертанный вами на стене, молодой человек, еще ничего не значит. Этого мало. Чрезвычайно мало.
Хельберт продолжал работать. Фрау Блаумер, уверенная, что его молчание не может длиться долго, завороженно следила за тем, как железо выгибалось под ударами молота. Стараясь разгадать непонятное усердие кузнеца, вглядываясь в его тонкое лицо, она вдруг заметила, как на его сухом лбу выступили мелкие капельки пота. Быстрым, мягким движением женщина схватила Хельберта за руку.
В кузне стало тихо.
— Вы давно стали кузнецом?
Хельберт и на этот раз не ответил ей. Он только закрыл глаза. Молоток упал на землю, а освободившуюся руку бывший унтер-офицер поднес к глазам. Некоторое время он плотно прижимал руку к векам… потом опустил ее… И снова открыл глаза. Женщина испуганно отшатнулась, боясь глядеть в его бледное, искаженное, почти неузнаваемое лицо.
Хельберт глубоко вздохнул, вытер фартуком пот, струившийся по лицу, и пошел к двери. Он с трудом перешагнул порог кузницы, волоча ноги, словно тяжелобольной, и исчез.
Женщина тоже стремительно вышла и перебежала на противоположную сторону улицы.
Хотя этот человек не произнес ни слова, фрау Блаумер была вполне довольна встречей. Она была убеждена, что напала на важную птицу. Правда, птица эта упорх-нула, но ничего: далеко не улетит! Фрау Блаумер ясно видела: крыло у птицы перебито. Она сама только что перебила ей крыло.
А Хельберт? Правда ли, что он опустил крылья, что она нанесла ему такой чувствительный удар? Конечно, нет.
Фриц потерял все, что имел, ничего не знал о своем семействе, потерял постепенно доверие ко всем людям, не знал больше ничего святого и, что гораздо хуже, чувствовал полное отвращение к себе самому. Его терзали угрызения совести, кошмары. Он не мог больше мысленно возвращаться на тот балтийский остров, где его душил соленый морской воздух и преследовали видения.
Сначала он принялся мастерить сундуки, чтобы скрыть свою роль посланца барона фон Клибера, переложил стог сена, чтобы завладеть драгоценностями барона, стал столяром, сапожником, кузнецом, лишь бы выполнить в конце концов задание и перевезти драгоценности в город, в заранее условленное место. Но незаметно для самого себя он начал работать с тем же упоением, что и в прежние годы; и шарканье рубанка, удары молотка заглушали глухой гул крематория и всплески моря, заглушали страшные голоса, которые вспоминались порою… Наработавшись от зари до зари, он засыпал мертвым сном. Его успокаивал шорох стружки под рубанком, стук сапожных колодок, потрескивание искр в горне… Он начинал забывать, что цель его труда вовсе не эти выструганные добела рамы и двери, прибитые подметки, оси и подковы, которые он отковал.
Труд возвращал ему молодость, радость отдыха, которой он не испытывал столько лет, сладковато-горький дым трубки Шнобля… От Шнобля по непонятной ассоциации мысли Фрица всегда переходили к Онуфрию Кондратенко. Ведь старого солдата отличало от Шнобля то полное доверие, которое он оказывал Фрицу. Это доверие передалось и остальным. Теперь уже не только Онуфрий, но все солдаты называли его Фридрихом. Считали его своим. В работе он почти не отличался от них.
Они так сблизились, что он начинал постигать суровую и мечтательную радость солдатской жизни. Что его отделяло от Бутнару, от Краюшкина, от остальных? Он считал, что только обман. Они дарили ему свое доверие, а он их обманывает. Обманывает день за днем, час за часом. Даже ночью, когда спит. Обманывает
Он зарыл маленький револьвер на дне заросшей бурьяном траншеи, окружавшей замок. Теперь он не просто спрятал его, как в тот вечер, когда Юзеф задержал Хельберта в этой траншее. Он избавился от оружия. Но он скрывал свою службу на острове… Нет! Он будет работать рубанком и молотом, так чтобы гудение крематория никогда не доносилось до него. Никогда! И если не донесется, значит, его и не было. Чего бы он не отдал за это!
Но с первым же посещением госпожи Блаумер вернулось и гудение. Не от страха перед ней. Ее присутствие и назойливые расспросы напомнили ему об острове. Страх, что он никогда не сможет зачеркнуть прожитое там время, что ничто в мире не сможет заглушить это гудение, с новой силой овладел его душой.
Трудовой день был окончен, и солдаты сидели в своей комнате во флигеле. Съели заодно обед и ужин, попили чаю. Приближалась минута, когда Асламов "передавал командование" Онуфрию Кондратенко, как шутили ребята. "Батя" скрутил цигарку и закурил. Солдаты расселись по своим койкам и тоже вытащили кисеты.
Наступило самое приятное время дня.
Вот уже первые клубы табачного дыма медленно поднялись к лампе с прозрачным абажуром, а оттуда, вытянувшись в струйку, потекли в открытую форточку, вот уже Онуфрий собрался было покрутить кончики усов в знак того, что он сейчас начнет рассказывать.
Но тут, ко всеобщему удивлению, вдруг заговорил Вася Краюшкин.
И хотя заговорил он о страшном и тяжелом, друзья были рады, что Вася сам решился наконец рассказать про свою жизнь в плену. Тем более, что говорил он внешне спокойно, даже с легкой усмешкой в голосе, словно вспоминал какие-то давнишние приключения.
— …Еще в темноте, за час до зари, мы получали по сто граммов хлеба — ежедневный рацион. На обед давали нам какую-то бурду с крошечным кусочком конины. Трудно приходилось, люди пухли от голода, каждый день кто-нибудь умирал. Что поделаешь? Сто граммов… Когда дело доходит до хлеба, фашиста не обсчитаешь ни на грамм… Хлебцы были завернуты в целлофан, чтобы воздух не проникал. Как наши лучшие колбасы и пирожные довоенного времени. Говорили, что Гитлер запаковал этот хлеб еще в тридцать третьем, сразу как пришел к власти.
Вася немного помолчал, словно сам удивился тому, о чем собирался рассказать.
— Не проходило ночи, чтобы не умерло двое — трое — и не только от болезни или избиения. Нет, чаще всего погибали от голода.
Да… Так вот, значит: на дворе непроглядная тьма, а порции хлеба заготовлены заранее. Их точь-в-точь столько, сколько живых заключенных в лагере. Ни больше, ни меньше. В хлебном рационе охрана никогда не ошибалась… А вот что касается конины…
Краюшкин подмигнул, словно вспомнил что-то очень смешное.
— У меня дела пошли по-другому, — продолжал он с оттенком гордости. — Голодал я, голодал, пока не напала на меня какая-то сонливость. Я был все время словно в забытьи, как медведь в берлоге. Я мог лишиться и этого ломтика хлеба. Мне все было нипочем… Но как-то в сумерках, в такой же час, как теперь, когда я лежал в забытьи, приполз в нашу яму один русский, знакомый по лагерю, пленный, как и я, и начал трясти меня за плечи.
"Ты еще жив? Вставай-ка, браток! — приказал он мне. — Ступай за мной, держись на несколько шагов позади и смотри в оба!"