Солдат великой войны
Шрифт:
– Что это? Что? – спросил Николо, думая, что старик заговаривается и уже не способен на осмысленный разговор.
– А если ты не хочешь идти в этом направлении? – с таким пугающим жаром спросил Алессандро, что у Николо волосы на руках и загривке встали дыбом.
– Я вас не понимаю.
– А вдруг, представ перед Богом в безмолвном совершенстве, в вечной недвижности, сменившей вечное движение, ты все же попросишь, чтобы тебя освободили, вернули назад, спустили, отправили вниз, возвратили в прежнее положение? Вдруг ты предпочтешь серебряному и золотому или белому, слишком яркому, чтобы разглядеть и постигнуть, живые пульсации красного? Я ощущал это совершенство, я видел этот свет. У меня создалось впечатление, может, и больше, чем впечатление, о вечности в ее безупречном и невыносимом равновесии. В сравнении с ней самые яркие моменты – это тьма, и пение – это тишина. Какой великий грех я совершаю, если сочту все это недостаточным? Когда я обнял Ариан, она покраснела. Ее щеки и верхняя часть груди пылали, как при ожоге, или словно густо намазанные румянами, потом краснота разлилась по всей груди и по плечам и, не теряя яркости, распространялась все шире, спускаясь по спине. Ребенок тоже краснел, будто хамелеон, подстраивающийся под окружающий цвет. Она
– О чем вы говорите, синьор? – спросил Николо.
– Я говорю, что теперь точно знаю, чего хочу, и сомневаюсь, что это подходит заведенному порядку вещей. Но все равно рискну.
– Что происходит, когда у вас появился ребенок без женитьбы? – спросил Николо, как всегда приземленный и потащивший за собой Алессандро.
– У нее появился ребенок. Меня рядом не было.
– Вы знаете, о чем я.
– Я упоминал священника с Колокольни?
– Нет.
– Он приходил на Колокольню на реке Изонцо, чтобы отслужить мессу, только не всегда по воскресеньям. В те дни, когда не служил где-то еще, а австрийская артиллерия обстреливала наши позиции не так сильно и он мог пробраться к нам из основной траншеи. Священника звали отец Микеле. Моего возраста, он отличался необычной манерой говорить. Все фразы и слова, слетавшие с губ, подвергались, похоже, основательной проверке, прежде чем отправиться в свободный полет. Словно в голове у него была маленькая инспекционная коробочка, в которой сказанное и проходило проверку на правду. Выражение его лица соответствовало манере говорить. Крупный нос, глубоко посаженные глаза, очки в тонкой стальной оправе, перекошенный рот, который, как мне кажется, стал таким, потому что он очень тщательно произносил слова, которые не менее тщательно подбирал. Многие солдаты воспринимали его колебания с ответом как слабость. Поначалу я тоже, но потом, наблюдая за ним, я понял, что не слабость заставляет его медленно думать и отрывисто говорить, а честность. Есть у нас привычка излагать свое мнение как само собой разумеющееся. Он отказывался от этой привычки. Говорил всегда так, будто речь шла о чем-то новом и доселе неизведанном. Однажды – я даже не помню, в какое время года это произошло или какая стояла погода, потому что на Колокольне мы иногда видели только круг синего неба над внутренним двором, а синева не всегда говорила так уж и много, – он пришел отслужить мессу и застрял у нас, потому что австрийцы взялись за наш сектор и артобстрел не прекращался. До следующей зари никого даже не ранило. Солдат из Орландо… я его совсем не знал, семнадцати или восемнадцати лет. – Алессандро замолчал, повернулся к Николо. – Он выглядел, как ты. Молодой, мало что мог сказать, а когда открывал рот, говорил только о родителях. Отец работал каменщиком, а сын чтил его, точно папу римского. Другие солдаты высмеивали его, а он обижался. Мать… ну, ты понимаешь, как он относился к матери. И она ему еще требовалась. Я его практически не знал. На заре он выскочил во двор повесить носки. На считаные секунды. Все так делали. Рисковали, надеясь, что пронесет. Снаряд калибра сорок пять миллиметров прилетел ниоткуда. Они такие маленькие, что на подлете не слышны, а потом уже ничего поделать нельзя. Ударил в землю у его ног и отбросил на стену, оторвав правую ногу и вспоров живот. Кровь хлещет, кишки наружу… мы видели это много раз и знали, что ему конец. Он прожил десять минут. Оставался в сознании, боли не чувствовал, но знал, что умирает, и ощущал ужас, покидая этот мир. Отец Микеле подошел к нему, потому что сам в конце концов выбрал такую работу. Он знал наизусть, что нужно сказать, эти слова говорились не одно столетие и приносили результат, их ожидали. От него требовалось провести соборование, чтобы спасти душу юноши. Но, как я тебе уже говорил, он ко всему относился так, будто это случилось впервые. Мы наблюдали из бункера, приоткрыв дверь. Он обнял юношу, весь перемазался в его крови, но держал, как держат ребенка, и плакал, и говорил с ним, пока тот не умер. «Я не вижу, – пожаловался юноша. – Я ничего не вижу». И только тогда, единственный раз, отец Микеле процитировал ему Библию. «Как… ласточка… уныло смотрели глаза мои к небу» [104] . Солдат умирал быстро. Его душа уже была на полпути в другой мир. Священник сказал: «Там, куда ты идешь, нет ни страха, ни смерти. Твои родители тоже придут туда. Обнимут тебя, как ребенка. Погладят по голове, и ты заснешь у них на руках, в блаженстве». «Я хочу, чтобы так и было», – прошептал юноша. «Так и будет, – заверил его отец Микеле и стал повторять снова и снова: – Так и будет, так и будет», – пока юноша не умер. Позже, когда отец Микеле помылся, я подошел к нему и спросил, верит ли он в то, что говорит. «Нет, – ответил он, – но я молю Господа, чтобы он так сделал». «Разве, умирая, человек не должен ожидать чего-то определенного? Кромешной тьмы, если он атеист, или ослепляющего света, если верующий?» «Полагаю, должен, – ответил он, – но я взял на себя смелость сказать Богу, что Он допустил промашку в своем замысле, потому что мальчику, который сейчас умер, требовалось не великолепие, а только его отец и мать. Возможно, я еретик, но с этим я буду разбираться уже после войны». Я его нашел. Легко. Церковь, похоже, всегда знает, где ее священники, даже если они путешествуют. Он вспомнил меня. Его волосы поседели, но манера держаться осталась прежней, доброй, колеблющейся. Я рассказал ему правду, все, что произошло. «Ребенок зачат вне брака, – ответил он, – но считалось, что его отец погиб на войне. Если ты сейчас женишься на его матери, то сможешь усыновить мальчика. И тогда «откроешь», что он не просто твой приемный сын, а сын самый настоящий. Итак, он был твоим сыном, он есть твой сын, он будет твоим сыном, ты женишься на его матери, ты воскреснешь. – Он загибал пальцы. – Чего тебе еще? Пять из шести. У меня нет больше пальцев на этой руке». «Я не хочу, чтобы он страдал от того, что родился вне брака». – «Он и не будет». – «Почему?» – «Я об этом позабочусь». – «Как?» – «Не знаю, но что-нибудь придумаю». И он придумал.
104
Исайя, 38:14.
– Что? – спросил Николо.
– Он обратился с просьбой разрешить наш брак и добился такого разрешения. Церковь делала много исключений как во время войны, так и после. Весь мир разлетелся вдребезги, и, мне кажется, Папа пытался склеить осколки.
– Так вы женились на ней?
– Разумеется, женился. Помнишь, что я говорил тебе о румянце на щеках невесты? Я исходил из собственного опыта. Она надела очень простое свадебное платье. Ничего другого мы позволить не могли. И колечко было таким тоненьким, что выглядело как проволока. Больше никаких драгоценностей, но волосы короной обрамляли лицо. Декольте открывало верхнюю часть груди, такую прекрасную, особенно когда она краснела. Шелковые кружева выглядели как куст роз. От одной мысли о ней я становлюсь счастливым. Когда умру, никто больше не будет думать о ней, поэтому я и цепляюсь за жизнь. С другой стороны, если они умерли, разве я не должен радоваться тому, что увижусь с ними, пусть и ценой смерти? По крайней мере, я буду знать, погружаясь в тьму, что иду следом за ними и что всегда оставался верным моим привязанностям.
– Вы с ней спали? – спросил Николо.
Алессандро вытаращился на него.
– Разумеется, я с ней спал. Она была моей женой! Тридцать три года!
– И на что это похоже?
– Ты, должно быть, действительно в отчаянном положении.
– Нет, – запротестовал Николо, однако без должной убедительности.
– За такой вопрос мне следовало бы тебя пристрелить.
– У вас есть пистолет?
– Нет. У меня нет пистолета, но ты, конечно же, не ждешь от меня ответа на столь личный вопрос.
– Почему нет? Вы ее любили. Вы говорили, что она прекрасна. Говорили обо всем, кроме этого. Почему нет?
Алессандро задумался.
– Хорошо. Почему нет? Рассказать хочется, а если не расскажу, все уйдет вместе со мной, исчезнет, обратится в дым, как ни назови. Если расскажу – останется. Возможно, она даже будет довольна. В молодости я занимался греблей, ездил на лошадях, поднимался в горы, фехтовал, подтянутый, как леопард. Однажды в Болонье у меня был роман с женщиной, которая работала в библиотеке. Мы жили в одном доме, поэтому я кивал, когда встречал ее в библиотеке или в коридорах университета. Имени я тебе не назову.
– Ей уже лет семьдесят!
– В семьдесят жизнь не заканчивается. И ей ближе к восьмидесяти. Но у нее есть память, так? В любом случае, у меня не было никаких мыслей о сексе с ней или физического желания, хотя она была очень даже ничего, и, полагаю, ни у кого не было, я никогда не видел ее в обществе мужчины, она всегда что-то делала, всегда скромно одевалась, даже летом. Можно сказать, ее не принимали за женщину. Однажды июльской ночью я спускался с крыши, куда ушел спать из-за духоты в моих комнатах. Но где-то в четыре утра на меня начали падать пепел и сажа, возможно, из трубы кузнечной мастерской, где из-за жары старались закончить всю дневную работу и погасить горн до полудня. Я спускался по лестнице в одних трусах, держа в руках подстилку и простыню, когда дверь ее квартиры приоткрылась на ширину пальца. Я остановился, всмотрелся в темноту, и тут дверь распахнулась полностью, открыв эту женщину с распущенными волосами, прищурившуюся, без очков, с раскрасневшимся лицом.
Глаза Николо превратились в светляков.
– Может, не следует все это тебе рассказывать, – в голосе Алессандро звучало сомнение.
– Пожалуйста, продолжайте! – Николо почти кричал.
– Это всего лишь иллюстрация. Я не собираюсь становиться пошляком, особенно в день своей смерти.
– Иллюстрация! Иллюстрация! – подтвердил Николо.
– На ней было что-то из хлопчатобумажной ткани – никогда не знал названий женской одежды, – без рукавов, до подмышек, а снизу – до середины бедер. Держалось все на шее тесемками, но их развязали и теперь они лежали между грудей. А соскользнуть на пол одежке мешали только торчащие и затвердевшие соски.
– И что вы сделали? – спросил Николо срывающимся голосом.
– Что я сделал? – пренебрежительно переспросил Алессандро. – Самый глупый вопрос, который я слышал за свою жизнь. Набросился на нее, а она вжалась меня всеми частями тела, которые только могли двигаться. И которые не могли. Хотя это было невероятно приятно, мне казалось, что меня пожирает стая львов. Она поглотила меня целиком. Каждое прикосновение тушило десять костров, но зажигало пятнадцать новых. Она, возможно, работала в библиотеке, но в тот момент ничем не напоминала тихую мышку, превратившись в рычащую, стонущую, визжащую тигрицу, которая никак не могла насытиться. И так продолжалось каждую ночь целый месяц. Потом я ушел в горы, а когда вернулся, она съехала с квартиры. Больше я ее никогда не видел. Я рассказываю все это лишь в качестве иллюстрации.
– Конечно. Так было и с Ариан?
– Нет. Эта библиотекарша навсегда запомнилась мне, как суккуб…
– Это еще что? – спросил Николо.
– Это латынь. Посмотришь в словаре. Как-то вечером она попросила меня встать на ее кровать обнаженным. Обошла вокруг кровати, не отрывая от меня взгляда, а потом опять набросилась на меня. Я мог бы сказать, что женщина была немного не в себе от июльской жары, но ее возбуждение находило отклик и во мне, а у нее оно просто перехлестывало через край. Я обожал Ариан ничуть не меньше, но куда как с большей уверенностью в своих чувствах. Разумеется, мы встретились снова в необычных обстоятельствах. Думали, что потеряли друг друга, а когда выяснилось, что нет, мы обрели абсолютную свободу. Я считаю, нужно какое-то ужасное или великое событие, чтобы двое людей слились воедино полностью, не сдерживая себя. Без жары или шока такому не бывать. Уверен, именно поэтому сексуальная любовь так тесно переплетена с грехом. Когда Ариан – женщина, которую я любил чуть ли не всю мою жизнь, – и я занимались любовью, мне кажется, мы это делали не так, как все. Обычно, видишь ли, это много движений в очень короткое время, но мы едва двигались, и продолжалось это часами. Мы обнимали друг друга, пораженные, что такое возможно, соединившись, как кошки. И хотя мы едва двигались, мы потели, изнемогая, плотно, изо всех сил прижимаясь телами. Она была прекрасна, идеально сложенная, с ровными белыми зубами, которые блестели, смоченные слюной, и я думал о них, как о вратах ее души. Я целовал их, и целовал, и целовал. Я ее любил.
– Я никогда не прикасался к женщине, – Николо переполняло отчаяние.
– Прикоснешься. Потребуются годы, чтобы узнать, что надо делать… не потому, что это вопрос навыка, совсем наоборот. Речь о глубоком понимании, о любви. Сейчас, мне кажется, у людей проблема с сексом. Массовая культура одержима им. Секс стал чуть ли не болезнью. Такого не было ни в моей молодости, ни в зрелости. Все, похоже, забыли, что сексуальная любовь существует для двух целей: связать мужчину и женщину и, соответственно, зачать ребенка. Если ты этого не понимаешь, удовольствие будет лишь поверхностным.