Солдат великой войны
Шрифт:
– В котором часу встают монахини твоей сестры?
Николо пожал плечами.
– Спроси ее.
– Господи, – выдохнул Николо. – Я не хочу быть монахиней.
– Я и не предлагаю тебя становиться монахиней, – сказал Алессандро. – Я ничего тебе не предлагаю. Я просто говорю, что интеллект бесполезен, если он не удерживается в жестких рамках умерщвлением плоти с тем, чтобы он мог служить душе. Вот и все. Интеллект отвечает за работу мысли. Тело танцует. И душа поет. Песню, простую песню. Когда любовь и воспоминания переполняют тебя, душа, тоже переполненная, взмывает ввысь и проделывает это в простой песне.
– Откуда вы это знаете?
– Я ее слышал.
– И о чем же она?
– В ней говорится, что в самом конце жизни, когда ты фильтруешь все, что знаешь, у тебя остается только одно-единственное, что может путешествовать с тобой, хотя только Господь
– И как это понимать? – спросил Николо. – Вы всегда вот так говорите. Дайте мне хоть один конкретный пример.
– Ты про это одно-единственное?
– Да, про это.
– Это не вещь.
– Мне все равно, приведите пример, приведите.
– Хорошо. – Алессандро смотрел на залитый лунным светом городок, на посеребренные склоны холмов и недавно скошенные поля. – Вот тебе крохотный пример, один из миллионов, микроскопический, но он подпадает под то единственное, о чем я говорил. У меня есть настольный ежедневник, книга в кожаном переплете, которая лежит открытой у моего правого локтя. Это вещь. Теперь, когда я стал старым, ежедневник практически пуст. Но я каждый год покупаю новый – по привычке, и когда с кем-то встречаюсь, эта запись выделяется на пустых страницах, как корабль, затертый во льдах Северного полюса. В еженедельнике есть красная тесемка-закладка, и почти пятьдесят лет эта ленточка лежала в зазоре между страницами, прямая, как линия отвеса. Недавно я потянулся к телефонному аппарату правой рукой, чтобы ответить на звонок, а в левой держал открытый ежедневник. Не смотрел на него и сдвинул тесемку на станицу, она скрутилась и легла под углом в сорок пять градусов. Закончив разговор и положив ежедневник на стол, я заметил тесемку. У нее была своя жизнь, независимая от моих привычек, намерений, стремления к порядку, идей и практических действий. Тесемка пересекала страницу, как трепещущий на ветру флаг, как колонна огня.
– И что это означает?
– Иногда ежедневник говорит мне, что я не один. И даже если не говорит, я хочу в это верить, потому что со временем становится очень больно одному, хотя к этому так привыкаешь, что едва терпишь что-то еще. Когда ты один, очень хочется скрасить одиночество, и ты готов обнять то, что добываешь из воздуха. Ты находишь спасение в значениях, до которых раньше бы не додумался, а для этого лучше вставать рано утром, когда голова чистая, а сердце нежное.
– Этого недостаточно.
– Думаешь, нет?
– Да.
– Почему?
– Это все интеллект!
– Ага! – воскликнул Алессандро Джулиани. – И чего-то ему не хватает?
– Не хватает. Вы знаете… Приведите еще один.
– Еще один пример?
– Да.
– Ты знаешь песню «Madre, non dormi…» [100] из «Трубадура»?
– Нет.
– Когда вернешься домой, найди. Она начинается с девятитактовой гармонической прогрессии, от ре-бимоль мажор через ля-мажор и обратно к ре-бимоль.
100
Madre, non dormi… – матушка, не спи… (итал.)
– Что это такое?
– Музыкальные звуки.
– И?
– У моего сына был волчок. Если его раскручивали, он при вращении издавал ту же последовательность звуков, что и в «Madre, non dormi…». Как они опускались, а потом поднимались, я не знаю. Возможно, при замедлении вращения какая-то внутренняя крышка откидывалась и открывала новый проход для более высокого регистра. Не знаю, как это делалось, но делалось. Загадочное и удивительное конструктивное решение. Последовательность звуков в начале песни – едва ли не самое грустное, самое прекрасное из того, с чем сталкивала меня жизнь. При прослушивании этой меланхоличной, понятной всем прогрессии, казалось, время останавливалось. Лица детей становились бесконечно трогательными, бесконечно прекрасными и бесконечно грустными. Когда я слушал эти звуки с Паоло, они переносили меня в тот момент времени, когда мы расставались навсегда, и я думал, что это будет моя смерть. Эта простая прогрессия обладала мощью, несоизмеримой с ее составляющими, потому что приближалась к изначальной истине, в которой сливались надежда, воспоминания и любовь. Проведя жизнь в мыслях о том, что такое красота, – это была моя работа, как твоя – пропеллеры, – я не нашел ничего, что разъясняет или выражает ее, за исключением другой красоты. Для толкования картины нет ничего лучше песни, для толкования песни – стихов. А в итоге, наверное, нет ничего прекраснее песни, возможно, потому, что ничто не может быть более грустным. Я осознал слишком рано и слишком поздно – давным-давно, но уже после того, как в руках появилась старческая дрожь, – что в тысячах красот я видел одно и то же, а по-хорошему мог бы на них и не смотреть, потому что квинтэссенцию красоты обнаружил, сидя на полу детской с Паоло, помогая ему раскручивать волчок. Я спрашивал себя, почему люблю и что такое сила красоты, и понял, что каждое проявление красоты и все они вместе – обещание и пример, в миниатюре, жизни, которая может закончиться в равновесии, гармонично, с целью и надеждой… и даже без объяснений. Нет у красоты объяснения, но ее совершенство вызывает любовь. Я задавался вопросом, была бы моя жизнь такой же, если бы в конце ее элементы так сложились друг с другом, что дали бы начало простой мелодии, оказывающей такое же воздействие, как та, что звучала из металлического волчка Паоло, песне, которая, даже если бы она не объясняла полное отчаяние и болезненное прошлое, была бы достойна любви. Разумеется, я до сих пор этого не знаю. Господь поможет мне обрести момент печальнейшей красоты, и тогда мне это откроется. Может, я заговариваюсь. Может, таково мое намерение. Неважно. Я могу заговариваться, раз уж моя идея того, что меня ждет, понятна и ничем не обременена, и я, возможно, получу ответ на свой вопрос. Волчок, видишь ли, который крутил и крутил мой мальчик в трехлетнем возрасте, играл прекрасную песню… песню, которую я иногда слышу до сих пор. Что это за песня? Эта песня – любовь.
Посидев еще какое-то время, наблюдая, как деревья покачиваются под ветром, который медленно, точно слепой, крался с потемневших холмов, Николо поднялся и с видом матроса, увидевшего морское чудовище, спросил:
– Что это?
– Ты о чем? – переспросил Алессандро в манере старого солдата, который никогда не забывает напряжения грядущей атаки.
– Там, наверху.
Алессандро поднял голову.
– Персеиды.
– Это что?
– Персеиды. Метеоритный дождь, который начинается в августе. Сегодня, наверное, первая ночь. В прошлую я их не видел, а мы находились высоко на гребне, где звезды видны лучше, чем где бы то ни было.
– Дайте мне ваши очки, – попросил Николо.
Надев их, посмотрел на небо, пристально и раздумчиво. И в посадке головы, гладкости лица, легкости движения Алессандро видел не себя в его возрасте, потому что слишком это было давно и почти забылось, но образ своего сына.
– Откуда они берутся? – спросил Николо. – Посмотрите! Их тысячи. Как горящий магний.
– Они летают по Солнечной системе, – объяснил ему Алессандро, – и в это время каждый год их траектория пересекается с траекторией движения Земли. Они прилетают со стороны созвездия Персея и, попав в атмосферу, вспыхивают и сгорают. Вспышки, которые ты видишь, их прощание с нами. На них можно смотреть всю ночь, представляя себе, что каждая крошечная вспышка – падающий вниз человек, и увиденные тобой потери не составят и нескольких дивизий.
– Они прекрасны, – выдохнул Николо. – Наверное, они такие горячие, а мы видим черточки холодного огня.
– Одна из категорий красоты, – Алессандро обращался не столько к Николо, сколько к невидимой аудитории своих коллег, – которой Аристотель и Кроче пренебрегали по необъяснимой причине, красота того, что исчезает. Как пристально, с каким интересом мы взираем на жизнь, у которой нет шанса возродиться.
– Куда они падают? – спросил Николо.
– По большей части они сгорают в воздухе, – ответил Алессандро, думая об ангелах, мчащихся в этом белом бескрайнем свете. – Из тех, что достигают поверхности, две трети падают в море, а оставшаяся треть рассеивается по лесам, степям и саваннам.
– Они падают на Италию?
– Наверняка падают. Вероятно, их можно увидеть в научных музеях.
– На города?
– Не знаю. А что? Ты встревожился? Думаешь, стоит носить каску?
– Нет. Просто хочется увидеть хоть один после того, как он упадет. Он же не может знать, что происходит, так? Летел в космосе миллиард лет, оставлял позади по миллиону километров каждый час, ни тебе воздуха, ни звука, ничего, кроме проплывающих мимо планет. А потом – бум! Он замирает на полу мясной лавки на Трастевере, и несколько старушек и кошка пятятся к стене и кричат, потому что он разбил мясной прилавок! Мне было бы действительно грустно после миллиарда лет полета обрести покой среди свиных отбивных, но очень хочется прикоснуться к нему, почувствовать, какой он после стольких лет пребывания в свободном пространстве. О, Мадонна! Надеюсь, он меня не укусит.