Солдат великой войны
Шрифт:
– Это для стариков из гражданской гвардии, – ответил Алессандро.
– Среди них должны быть боеспособные части.
– Зачем?
– А если вторгнутся австрийцы? Рим рядом, за горами.
– И как же это они могут вторгнуться? – спросил Алессандро. – Ты знаешь, что все людские резервы, которые у них есть, там. – Он указал в сторону Изонцо. – Если кого-то оттуда снимут, мы захватим Вену.
Гварилья раскурил сигару. Дым тянуло на Алессандро, но тот не возражал.
Поля, ровные и золотистые, тянулись от берега к горам. Днем белый дым стеной поднимался по всему побережью, закрывая его как занавес. Фермеры сжигали
– У меня ощущение, что я вновь на гражданке. – Гварилья повернулся к Алессандро. – Этот запах пробуждает воспоминания. Иногда я получал большой заказ из какого-нибудь поместья. Работал несколько месяцев, а потом сам отвозил товар. Лошадей выстраивали на пастбище у изгороди, и я надевал упряжь на каждую, подгонял ее. Конюхи пользовались возможностью, чтобы вытаскивать клещей и бросать их в костер. Не думаю, что я когда-нибудь ощущал себя более счастливым, чем стоя на пастбище и надевая упряжь на красивых породистых лошадей. Мне это нравилось даже больше работы в мастерской. Говорят, что Бог везде, но я думаю, для красного словца. Он наверняка предпочитает открытые пространства.
– Гварилья. – Алессандро смотрел на горы.
– Что?
– Ты умеешь плавать?
Гварилья кивнул.
– Естественно, умею.
– Триста метров проплывешь?
– Три тысячи.
– До Рима девяноста километров через горы.
– Нас поймают и расстреляют.
– Горы пустынны, и я их знаю.
– Там нас искать не будут. Подождут, пока мы доберемся до дома.
– А кто сказал, что нас будут искать?
– Рим будет стоять и после войны.
– Мы можем уехать в Америку.
– Я думал, ты хочешь попасть в Рим.
– Мы останемся в Риме на пару лет.
– Понятное дело.
– Прыжок за борт, – размышлял вслух Алессандро, – заплыв по морю, темный берег, марш-бросок через поля и озера огня, на заре – горы, а через несколько дней Рим.
После того, как они поели, капитан направил прожектор в трюм, открыл окно рубки и бросил вниз футбольный мяч, который запрыгал от переборки к переборке. Но еще до того, как он перестал прыгать, речные гвардейцы разбились на две команды. Играли без правил, так что многие получили синяки и ссадины, ударяясь о стены.
– Почему ты не играешь? – спросил Алессандро Гварилью, помня по играм во внутреннем дворе Колокольни, что Гварилья мог посрамить многих молодых.
– Не хочу разбить голову о стальную балку, нет уж, благодарю покорно. Подростком, когда я играл в футбол и получал ссадину, мать била меня веником. Помню, как она гонялась за мной вокруг кухонного стола. Я перерос ее уже в восемь лет, но она по-прежнему гоняла меня. Я думал, она чокнутая – бить меня за то, что я и так ударился, но потом начал избегать синяков и шишек только для того, чтобы она меня не била, и понял, что она как раз рассуждала здраво. У меня это вошло в привычку. В мастерской мои помощники часто резали пальцы, вгоняли иглы и шила в руки и ноги, словно работали пьяными. – Он гордо ткнул себя в грудь. – Но не я. Никогда. Я никогда не позволял себе пораниться до крови. – Он облокотился на вещевой мешок. – И все из-за веника.
– Этот аспект воспитания моя мать оставляла отцу. – Алессандро усмехнулся. – А он не знал о существовании веников.
– Чем же он пользовался? Хлыстом для верховой езды?
– Он ударил меня всего два раза, и один раз можно не считать, потому что у него не было другого выбора.
– Тогда кто же тебя бил?
– Никто. Однажды я случайно вышиб несколько спиц из колеса кареты. Потом попытался восстановить симметрию – топориком. Мои старания привели к тому, что без спиц остались все четыре колеса.
– Тогда тебе и досталось?
– Только в тот раз. Он бегал за мной по саду. Когда я полез на яблоню, дождался, пока моя задница не поднимется на удобную для удара высоту и отделал меня, как ковер, выбивалкой.
– Твоя мать что, никогда не била тебя веником?
– Нет.
– Разве она тебя не любила?
– Не знаю, – ответил Алессандро, продолжая глядеть на костры.
– Как ты можешь не знать?
– Я никогда ее не знал. Она родилась в Риме в восемьсот шестьдесят восьмом и умерла в Риме в девятьсот шестнадцатом. Я всегда воспринимал ее как свою мать. Просто как мать, ничем не отличающуюся от стены дома: всегда здесь, всегда такая же, не возникало необходимости подумать о ней.
– Я не знал, что она умерла.
– В тот раз, когда я ездил в Венецию, я узнал, что в декабре она умерла. Армия сообщила, что связаться со мной нет никакой возможности.
– Ублюдки. – Гварилья бросил сигару в море.
– Я все думаю, как она выглядела в молодости. У нас есть одна ее фотография, у отца на столе. Ей лет семнадцать, но увидеть ее практически невозможно. Фотография коричневая, она застыла как доска, волосы какими-то кудельками – по тогдашней моде. Я хочу понять, какой тогда у нее был голос. Отец знает. Он ее любил, и эти воспоминания останутся с ним, пока он жив.
– Когда-нибудь война кончится, Алессандро. Ты поедешь домой, и больше тебя не призовут. На следующую войну заберут какого-то другого сукиного сына, а ты сможешь сидеть в кафе и читать в газете о каждом наступлении.
Алессандро не слушал. Он смотрел на костры, пылающие на фоне гор.
– Гварилья, что будет, если ты опустишь руки, если силы покинут тебя и ты погрузишься в тьму, где ни ты, ни кто-то еще ничего не смогут сделать, как ни старайся. Может, именно тогда, когда не останется ни гордости, ни сил, ты и будешь спасен и получишь невообразимо великую награду?
– Я так не думаю, – ответил Гварилья.
– Ты в это не веришь?
– Нет.
– Святые верили.
– Святые ошибались.
Когда игра закончилась и прожектор погас, речные гвардейцы возвратились к своим импровизированным койкам, а полная луна взошла и повисла над горами. Половина солдат спала, половина – нет. Суша приблизилась, тут и там пылали костры. За волнами, за берегом, по другую сторону гор находился Рим. Возможно, из-за белоснежного лунного света страсть к городу, напоминающая тоску неразделенной любви, успокаивала Алессандро.