Солдатами не рождаются
Шрифт:
– Вышел куда-то.
– Я покажу, где помыться. А ты зови Ильина и Завалишина. Будем ужинать.
Синцов пошел вместе с Таней, но в это время затрещал телефон, и Рыбочкин крикнул вдогонку:
– Товарищ капитан, вас!
Синцов вернулся и, беря трубку, кивнул Рыбочкину:
– Сходи, покажи!
«Девятый на проводе», – услышала Таня, выходя вместе с Рыбочкиным, громкий и, как ей показалось, встревоженный голос Синцова. Услышала и подумала: «Неужели его куда-нибудь вызовут?»
Синцова никуда не вызвали. Когда Таня вернулась, все уже
– С легким паром! – сказал Завалишин, усаживая ее между собой и Ильиным, напротив Синцова.
Она кивнула и улыбнулась Завалишину. У пего было такое же заспанное доброе лицо, как и тогда, в прошлый раз, и те же очки, с одним треснувшим посередине стеклом.
– У вас, можно сказать, настоящая баня. Я даже голову вымыла.
– Настоящую баню для всех и вся подготовим, когда с фрицами закончим, – сказал Ильин, – а пока кто как ухитряется, в зависимости от обстановки и характера. Иван Петров, например, – он кивнул на Синцова, – каждое утро до пояса снегом, а Рыбочкин если через день за ушами потрет – и на том спасибо!
– Ладно тебе! Я его и так сегодня расстроил. – Синцов взял флягу и налил Рыбочкину первому.
Сначала выпили за главное сегодняшнее событие – за пленение Паулюса, а потом, как выразился Завалишин, «за трофей нашего батальонного масштаба». Рыбочкин, обращаясь к Тане, порывался рассказать на высоких нотах, как действовал при этом командир батальона, но Синцов не дал, так махнул на него рукой, что Рыбочкин на полуслове замолчал. Тане даже стало жаль его: после того, как она слышала выговор, полученный им от Синцова, ей показалось, что Рыбочкин хотел, превозмогая обиду, из принципа отдать должное совершенному без его участия подвигу капитана, а ему не позволили и снова обидели. Она вообще была полна добра к этим людям, которые, как ей казалось, каждый по-своему любили человека, к которому она пришла.
– А теперь выпьем за Таню, – вдруг сказал Синцов, поглядев ей прямо в глаза. – И вы все выпейте за нее, ребята, потому что я ее очень люблю.
И кто-то сказал что-то еще, пока он смотрел на нее, и, кажется, все выпили, и она тоже выпила, не поглядев в кружку, и, пошарив по столу, взяла сухарь и закусила, и сухарь очень громко хрустнул на зубах.
А Синцов все еще смотрел на нее. И лицо у него было молодое и веселое. И она не могла вспомнить, говорил ли он когда-нибудь при ней «ребята» тогда, в сорок первом, в окружении. У нее вдруг навернулась слеза от мысли: почему они не встретились с ним раньше, до Николая, до войны, до всего, что было потом в ее жизни?
– Ты чего? – спросил он и, дотянувшись рукой через стол, мягко, пальцем, смахнул у нее со щеки слезу.
Она ничего не ответила. Она не понимала, что пришедшая ей в голову мысль была глупой и несправедливой. Ей искренне казалось, что тогда, семь лет назад, еще никого не встретив и ни на кого не потратив своих чувств, она была богаче, чем сейчас. Ей не приходило в голову, что тогда, в свои девятнадцать лет, она была гораздо бедней, чем сейчас, когда ей двадцать
– Зачем сухари грызете? – спросил Ильин. – Шоколадом закусите! Голод, голод, а запас шоколада у генерала под койкой все же был захованный!
– Лучше сначала картошечки, – улыбнулась Таня. – Я ее вот такую, жареную, уж и не помню, когда ела!
– Картошечки так картошечки! – Ильин придвинул ей сковородку. – А полушубок скиньте, жарко!
– Да, правда. – Таня сбросила полушубок на спинку кресла.
– На сегодня нам подвезло, – сказал Ильин. – Печка немецкая, казенного образца и кокс к ней. Будем жить, как паны, жечь без остатка. Как тогда, когда ты к нам в первую ночь в батальон пришел, – напомнил он Синцову.
– Ты вообще тепло любишь, – сказал Завалишин.
– А кто его не любит, дворовая собака и та любит. А экономии не развожу, потому что завтра все равно выгонят.
– Кто выгонит? – удивилась Таня, подумав, что он говорит о немцах.
– Еще не знаю. Кто повыше, тот и выгонит. Или Туманян – он уже прицеливался, спрашивал, как разместились. Или штаб дивизии. Или еще кто. А только нам, грешным, эту квартиру не оставят. Не по чину. А раз выгонят – жжем!
– Он кулак у вас. – Таня кивнула на Ильина и улыбнулась Синцову.
– А начальник штаба должен быть кулаковатый. Все зажимаю на черный день. И боеприпасы, и харчи, и водку – на случай прибытия начальства…
– Про водку врет, – сказал Завалишин. – Зажимает свою собственную. – Он кивнул на кружки. – Небось сам неделю не пил.
– Не понимаю в ней вкуса, – сказал Ильин. – Гораздо больше крепкий чай люблю. А вы?
– А я привыкла за войну. Даже самогон пробовала. У нас его гнали, в партизанской бригаде. Вместо наркоза перед операциями пить давали. А первачом раны обрабатывали.
– Может, еще налить? – спросил Ильин.
– Спасибо, больше не надо. У вас и так тепло.
– Это хорошо, что вам у нас тепло, – вдруг сказал Завалишин. И что-то в его голосе заставило Таню посмотреть ему в глаза.
Оказывается, он не выпил, когда выпили другие, и только теперь поднял свою кружку.
– Мы в батальоне живем между собой по-товарищески, и это, конечно, многое заменяет из того, чего мы лишены. Но не все. Вот вы пришли и сидите с нами, и, хотя мы рады видеть вас у себя, нам в то же время странно на вас смотреть, как будто каждый вынул по фотокарточке и вспоминает… Понимаете, какая история. С чего начал, еще помните?
– Помню.
– Вот за это и пью. За то, что вам у нас тепло, – и нам с вами тоже! – Он выпил и повернулся к Рыбочкину: – А теперь напоследок давай стихи.
– Почему напоследок? – спросил Ильин.
– А потому, что спать пора. Давай прочти, – повторил Завалишин.
– А что?
– Мое любимое, и ничего другого. А если хочешь другое – читай сначала другое, а мое последним.
– Я сразу его прочту, – пожал плечами, кажется, не очень-то довольный Рыбочкин.
– Еще лучше.