Солдаты последней войны
Шрифт:
– Кастын-то твой, – говорят они мне, так буднично говорят, а сами глаза прячут, да зубы стискивают. – Кастын-то застрелился…
Убили? – не понимаю я, а сердце прямо выскакивает из груди.
Теперь я уж точно знаю, что такое бывает. Выскакивает оно из груди-то, сердце. А внутри остается ночь кромешная, да пустота. Словно дыра какая…
– Да как же так, – говорю, тихо говорю, потому как сердце уже не чую. – Да как же так… Ведь Победа… А его убили… Убили…
А они мне все твердят: сам, мол, застрелился. И страницу какой-то пожелтевшей газеты подсовывают. Взял я ее, да ничего не вижу. Словно ослеп. Шепчу, сами прочитайте, не могу я, не вижу. Ничего не вижу. Газета совсем старой оказалась, еще
Кастын, значит, всю войну, с сорок первого, хранил эту газетную вырезку, в нагрудном кармане носил, не расставаясь. А нам про Маковку все рассказывал, красиво так, как сказку. Словно жива была деревня все это время, и люди живы. И ни разу не видел я, чтобы он плакал. Как воевал – видел. Знатно воевал. Понапрасну не рисковал никогда. Берег себя, значит, чтобы сполна расквитаться с фашистом.
Не для кого ему уже было жить. Аж с сорок первого. Ни матери, ни отца, ни детей, ни родни не осталось. Даже дома. Да что говорить… Ни родины, как тут некоторые говорят, с маленькой буквы. Но другая Родина, та что с большой, еще жила, боролась, и любил он ее больше всего на свете. Вот он и стиснул зубы, и затянул потуже ремень… Вот так… А 9 Мая он, наверное, понял, что долг свой на этой земле выполнил. Сполна…
А я сразу после Берлина поехал в Маковку. Одно пепелище кругом. Никто меня не встретил, и столов никто не накрыл. И героем себя я не чувствовал. Соврал, стало быть, Кастын. Однако, походил я там, увидел спокойную, молчаливую речку, послушал голосистого соловья. А на месте того амбара, где фашисты всех сожгли, увидел я небольшой деревянный памятник с пятиконечной звездой. Видать, кто-то все-таки остался в живых. А, может, партизаны поставили. И на нем фанерная дощечка прибита. Ничего там не написано – одни фамилии погибших. Вся родня Кастына, все его братья и сестры. А стало быть – и мои братья и сестры. Нет, подумал я. Не соврал он. Вот это небо. Эта земля. Живы. И, значит, люди эти живы. Все равно, пусть и не здесь… Не соврал, Кастын. Встретили меня, как героя. Встретила от всей души меня Родина моего товарища. Моя Родина… Но удивительно было другое. Вся земля была густо усыпана маками. Ярко алые, как капли крови, как огненные всполохи. Они росли повсюду, куда ни кинь взгляд. Жаль, что на пепелище…
А ты говоришь, Коля, Родина… Была бы она с маленькой буквы, Кастын бы еще в сорок первом наложил на себя руки. Но Родина, как душа… Как для кого… У кого большая, как вся земля или небо. А у кого умещается в три квадратных метра…
Ни разу никто не перебил Поликарпыча. Его слушали внимательно, опустив головы. Изредка я глядел на Коляна, видел как изменяется его лицо. На нем проступало то презрение, то недоумение, то снисхождение. Но чаще всего – страх. Я четко уловил этот страх. Который с каждым словом Поликарпыча все более увеличивался. И в этом страхе я увидел залог нашей общей победы… Но дворник не собирался так просто сдаваться. Он молча встал. Молча, один залпом осушил рюмку. Вытер рукавом мокрые губы. И усмехнулся.
– Ну, еще как посмотреть. Смерти он искал, ваш Кастын, с самого начала войны. Потому как сам на себя руки наложить боялся. Вот и воевал. И потом… Если она такая большая, его родина, чего ж он дальше ей служить не стал. Она же и после победы осталась, никуда не делась. Да и работенки после войны хватало… Значит все же… На первом месте он думал о своем маленьком домике. Соленых огурчиках, да детишках…
В этот миг Колян вдруг мне напомнил телевизионного диктора. Лощеного, сытого, наглого, на все имеющего заранее проплаченный ответ. С душою метр на метр, едва умещающейся в телевизионный экран. А Юрьев не выдержал. Он бросился на Колю с кулаками, схватил его за шиворот и встряхнул с такой силой, что у того перекосилась физиономия.
– Врешь, сволочь! Все врешь! Да таких, как ты… Мы… – он уже было замахнулся, чтобы съездить по наглой роже, но мы вовремя подоспели и с трудом оттащили артиста.
А Коля как-то бочком, по стеночке, прошмыгнул к выходу. Но я его успел догнать.
– Слушай меня, Коля, слушай внимательно и запоминай, – я старался говорить спокойно, поскольку знал, что таких подлецов можно достать только выдержкой. – Я не знаю, зачем ты здесь появился, Коля. Но от тебя гнильцой за версту несет. Так что старайся держаться от нас подальше. Особенно от артиста. Запомни – особенно! И, если я еще раз замечу, что ты провоцируешь подобные разборки… Нас много, Коля. Гораздо больше, чем ты думаешь. Гораздо… И мне тебя даже искренне жаль.
Коля заискивающе посмотрел на меня.
– Да чего ты… Вот глупость какая! Зачем так все преувеличивать?! Подумаешь, ну, выпили мужики, ну, подрались… Нормально. И потом… Разве у нас запрещено иметь разные взгляды?
– Взгляды – нет. А вот подлость, низость, мерзость – запрещена. А осквернение памяти вообще строго карается по УК. Тем более, кроме наших дурацких законов, существуют и другие, не писанные. Советую их не нарушать. Если нельзя осудить подлость по закону, то еще не значит, что суда вообще не будет… А теперь – пошел вон, – я буквально вытолкнул его за порог и так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка…
В эти дни я ни разу не звонил Майе, и не только потому, что они пролетели в суете. Мне не хотелось, чтобы наша первая встреча (после любви) началась с печальной ноты. Хотя в глубине души все же надеялся, что она сама даст о себе знать. Но звонка от нее не было.
Вскоре все осталось позади. Вернувшись домой после поминок, уже поздним вечером я набрал номер ее телефона. Никого. Я не мог уснуть, пытался сочинять, курил одну сигарету за другой. И все время набирал и набирал номер Майи. И в ответ слышал лишь длинные и заунывные, как мои мысли, гудки.
Я не дозвонился до нее ни утром, ни днем, ни в последующие пару дней. На душе было пусто. Я пытался не думать о ней, о нашей последней встрече, о том, как я ее обидел. Но ничего не получалось. Так мне и надо! В конце концов, разве я мог ждать другого! Да и вообще, разве такая женщина могла меня полюбить! Она вошла тихо и ненавязчиво в мою жизнь, в которой я ничего не мог ей предложить. Кроме любви. Она покинула свой уютный и благополучный мир только однажды. из-за минутного порыва или просто ради каприза. Но разве я мог ее за это судить?! И разве я мог ее удержать?! Майя исчезла из моей жизни. И я вдруг усомнился, была ли она вообще. И, попытавшись смириться, вновь взялся за работу.
На этот раз сочинялось легко. Потому что я был влюблен. И потому что моя любовь оказалась всего лишь миражом. Миражом, подобным музыке, звуки которой неуловимы.
Однажды утром мне вдруг позвонил Колька Щербенин. И я неслыханно обрадовался его звонку. Вот уже несколько недель я был безработным. И когда он предложил срочно встретиться, я немедленно согласился. Я вдруг понял, что очень соскучился по настоящей, земной работе. Когда после ночных трудов ноет все тело, когда в снах не мучают кошмары и а днем нет времени тосковать. Разве это могло дать мне сочинительство? Как любой практик, как любой человек, когда-то закончивший не творческий вуз, я постоянно возвращался к мысли, что искусством приятно заниматься после настоящей работы.