Соленая Падь
Шрифт:
Ну, вот оно - дяди Силантия поселение.
Вот и сам он - главнокомандующий партизанской армией Мещеряков Ефрем Николаевич.
"Все ж таки фартовый ты, парень, Ефрем!" - подумал Мещеряков, въехав на площадь Соленой Пади.
Он подумал так, увидев на площади огромную толпу.
Это как было бы грустно, как тоскливо въехать в партизанскую Москву по пустынным, безлюдным улицам!
Или - посылать вперед вестового, чтобы оповещал население о приближении главнокомандующего? Тоже вовсе не ладно. Это, наверно, лет десять назад через Верстово проезжал министр, так сельский староста по избам
Но тут получилось - и не приказывали и не приглашали, а народ само собою на площади оказался в полном сборе.
Теперь дело осталось за одним - хорошо представиться. Это уже от самого себя зависит!
Потеснили конями народ, и эскадроны встали - один справа, другой по левому краю площади, третий как раз напротив штаба... Знаменосцы пробились на самую середину площади, а Мещеряков с Куличенкой спешились, бросили поводья ординарцам и взошли на крыльцо, на котором находилось начальство.
Народ стал было приветствовать Мещерякова, но он тотчас поднял руку, и наступила тишина. В этой тишине он и спросил:
– Кто здесь будет старший по гражданской власти?
– Я буду!
– громко ответил Брусенков.
– Я начальник главного революционного штаба Освобожденной территории! Брусенков!
– Здорово, Брусенков!
– протянул ему руку Ефрем, глядя на площадь, и тут же другой рукой приподнял папаху: - Здорово, соленопадские!
Тут прорвало тишину, народ закричал, заревел голосисто, и Мещеряков подумал: не зря он предстал перед людьми с эскадронами своими, с новым красным знаменем, со знаменосцами на конях в гнедую масть. Уже и начинается самое главное - победа над генералом Матковским. Ведь невозможно представить, чтобы и генерала вот так же где-нибудь встречали! Жаль, не видит нынешней картины генерал!
Прошелся Мещеряков по крыльцу туда-сюда. Он будто бы себя видел со стороны, оттуда, с площади.
Глаза у него голубые, в кругловатых веках, розовые губы чуть припухшие. И глаза и губы на ребячьи смахивают, кожа на лице розовая - загар ее никогда не берет. Из-под светлой мерлушковой папахи выбивается волос с рыжинкой, а усики темные. Невысокий, но крепкий, ловкий мужик, а еще - радостный. Это Ефрем о себе знал: когда ему хорошо, когда он про себя знает, что не сплоховал, - на него и людям глядеть радостно, а у баб - у тех сердце вовсе замирает. Война войной, кровь кровью, горе горем, но и осанка, и хромовые сапоги на главнокомандующем - дело тоже не последнее!
Ну вот, на вид соленопадцы Мещерякова узнали. Не то что глазами - вроде даже руками он каждому дал себя пощупать.
Теперь надо было подать голос, сказать слово. Дело уже труднее. Но начинать надо. Начинать, не опаздывать. Как в бою: есть первый успех развивай его и закрепляй, не мешкая.
А голос у Мещерякова был тоненький, ребячий. Крикнуть, команду подать это получалось, а вот речи - дело не мужицкое, интеллигентное дело, должно быть, поэтому оно и не давалось ему никак. А тут, на площади, речь была ему особенно не к месту потому, что он хоть и слегка, а лысый был. Тридцать лет, а сзади лысинка, о ней никак не забудешь. Тут недавно один мужик, и не то чтобы
Произносить же речь в головном уборе тоже плохо, к народу непочтительно. В строю, перед солдатами, - там еще можно в шапке говорить, мало ли что между мужиками бывает? Там - строй. Подчинение. И то большой начальник, полковник или даже генерал, когда хочет к строю без команды речь сказать, и то, бывает, шапку скидывает.
Но говорить в головном уборе перед народом, перед женщинами, перед стариками?
И Мещеряков вот что придумал.
– Товарищи!
– крикнул он и потянулся будто к папахе, хотел ее сбросить, но повременил.
– Товарищи, вот я к вам обращаюсь со словом...
Молчание тянулось долго. Мещеряков глядел на людей серьезно, они серьезно глядели на него, а потом он вдруг весело, хитро так усмехнулся и сказал Куличенке:
– Говори за меня, комиссар! У меня, товарищ, горло шибко узкое, - снова сказал он на площадь и еще назад покосился. Там, позади, девица находилась в ситцевом платьице - писарша, и притом молоденькая. Перед нею лысиной красоваться Мещерякову ничуть не хотелось.
– Значит, туда что идет, внутрь, сказать, - то не задерживается, ну, а обратно почто-то туго! Вот комиссар при мне, он для того и есть - говорить с народом! Исполни свою должность, комиссар!
Засмеялись, загудели на площади. Ошибки не должно было случиться, и не случилась - принял народ шутку.
Куличенко вышел наперед, чуть даже небрежно Мещерякова отстранил, расправил бороду надвое, прокричал громко, зычно:
– Товарищи соленопадские! Товарищ главнокомандующий верно сказал: говорить нам долго не об чем. И некогда нам говорить.
Но сам речь держал долгую - о Красной Армии, о партизанской войне в тылу Колчака, о мировой революции. Только под конец объяснил, что Мещеряков лично будет руководить обороной Соленой Пади, что задача сейчас для каждого - погибнуть, но партизанскую Москву врагу не отдать.
Мещеряков, чтобы комиссара поддержать, слушал стоя, не шелохнувшись, но иногда вставлял свое слово:
– И правильно! Я с этим согласный!
А Куличенко, если греха не таить, тоже не шибко был говорун, а стоять перед народом и вовсе плохо стоял - брюхо сильно вперед держал. Старается, а это сразу же видать. Стараться можно, однако чтобы старания твоего никто и не видел. Он, вообще-то неизвестно, был или не был комиссаром, Куличенко. Никто толком не знал.
Но тут, в Соленой Пади, без комиссара как-то неловко было обходиться, тут у них серьезные порядки держались. Мещеряков это сразу почуял, сразу же и комиссара выставил народу.
– Всем понятно или кто будет вопросы ставить?
– спросил он.
– Какие могут быть вопросы! Ур-ра товарищу Мещерякову!
Народ вел себя сознательно, а все-таки чего-то еще ждал от главнокомандующего. Надо было еще поговорить, и Мещеряков обратился на площадь:
– Что происходит?
– Суд идет!
– Засудили уже!
– ответили ему дружно, радостно ответили.
– Кого судите? За что?
Ему снова объяснили в несколько голосов: судили Власихина Якова - сынов спрятал от мобилизации в народную армию. Увез в урман и спрятал.