Соленое озеро
Шрифт:
— Негодяи! — вскричал Рэтледж, сжимая кулаки.
Иезуит с упреком взглянул на него.
— Негодяи! Да, и я говорил сначала, как вы. Когда, два часа спустя, я встретил группу индейцев, то выплеснул им в лицо мой гнев, мое негодование, мое горе, в особенности мое горе, потому что надо понимать, что переносит в подобный момент душа миссионера. Я им сказал, что еду сейчас к американским властям, чтобы донести на них, что последствия будут ужасны... И они были ужасны! Они покачали головами и, ничего не ответив, оставили меня...
— И... что же вы тогда сделали?
— Что я сделал?
— Если бы можно было вернуть прошлое...
— Я молчал бы.
Глаза лейтенанта загорелись мрачным фанатичным огнем.
— Никогда не следует скрывать истины, — пробормотал он хриплым голосом.
— Истины? — переспросил патер.
Он мягко посмотрел на лейтенанта.
— Истины? — повторил он.
— Да, истины, — упрямо подтвердил лейтенант.
— Еще немного этого превосходного Катаба, — предложил патер.
И насильно наполнил его стакан.
— Мне сорок шесть лет, — начал он после небольшого молчания, и, ставший внезапно значительным, тембр его голоса придал его словам особенное выражение авторитета и силы. — Мне сорок шесть лет. И так как я много, очень много ездил, так как я научился видеть вещи не сами по себе, но в отношении к окружающим их вещам, то мне, может быть, позволено иметь об истине понятие, несколько отличное от того, что может себе составить профессор, для которого внешний мир ограничен четырьмя стенами, в которых он преподает.
— То, что справедливо, то справедливо. То, что несправедливо, то несправедливо, — сказал Рэтледж.
— Рад этому верить, — ответил иезуит. — Послушайте, однако. Я видел, повторяю вам, искромсанные тела Геннисона и его товарищей, и это было ужасное, варварское зрелище. Но после того как вашингтонское правительство, в виде репрессии, издало относительно территории Ута жестокий эдикт, которым запрещался ввоз туда всякого рода жизненных припасов, вот что мне пришлось увидеть: маленьких краснокожих детей, сотнями умиравших от голода и холода у пустых материнских грудей, воинов, убивавших друг друга из-за кусочка бизоньего мяса; все население, некогда свободное и цветущее, как стадо, согнанное в ограду, наказанное через десятого, приведенное к нулю... Это тоже было жестокое и несправедливое зрелище. Эта гнусность, однако, вытекала из понимания истины вашим покорнейшим слугою, так же неизбежно, как вытекает река из своего источника. Поверьте мне, есть из-за чего умерить наше восторженное отношение к принципам, и это должно побудить нас меньше заниматься их абсолютной ценностью, а больше их применением на практике.
— Эти вопросы выше моей компетенции, — сухо ответил лейтенант, — и вам нетрудно спорить об этом со мною. Я могу вам повторить только то, чему я научился у наших священников, и я представляю себе, что если бы вместо того, чтобы иметь дело со мною, вы очутились бы в обществе одного из них...
— Для меня было
— Нет, — сухо произнес Рэтледж. — Это армейские священники, и они следуют за армией.
Обед был окончен. Иезуит взглянул на часы.
— Одиннадцать часов, — сказал он. — Хозяйка наша скоро уже вернется. Прием у губернатора близится, вероятно, к концу.
— Генерал Джонстон любит долго сидеть за столом, — сказал офицер. — И потом будут речи.
— Все равно, — ответил отец д’Экзиль. — Она не будет засиживаться.
Уже некоторое время видно было, что какой-то вопрос сжигает губы молодого человека. Он формулировал его с тем пренебрежением к переходам, которое характеризует англоамериканцев.
— Вы, конечно, дядя миссис Ли?
— Нет.
— Может быть, ее двоюродный брат?
— Нет.
— А! — произнес Рэтледж.
Наступило молчание, в котором чувствовалось осуждение.
— Я никем не прихожусь миссис Ли, — сказал иезуит. — Меня привязывает к ней только дружба: дружба, а также благодарность, потому что, правда, с тех пор как она здесь, вот уже скоро год, я совершенно спокойно в каждое свое пребывание в Салт-Лэйке пользуюсь ее щедрым гостеприимством, вот, как видите. Время это кончается. Оно уже кончилось.
— Она очень красива, — пробормотал молодой человек.
Замечание это осталось без ответа.
— Очень хороша! — осмелился он повторить.
Иезуит встал.
— Не хотите ли выйти на террасу, — предложил он слегка изменившимся голосом. — Ночь тоже очень хороша. Прямо преступление так мало пользоваться ею!
Они вышли. Под верандой стоял стол с прохладительными напитками, рядом два ивовых кресла. Они уселись. Красные точки их сигар блестели в темно-синей ночи. На небе Млечный Путь распростер свой светлый, белый шарф.
Слышны были только их очень тихие голоса. Голос офицера звучал почти робко; изменившийся голос иезуита был взволнован и важен... Завтра, в тот же час, Аннабель Ли навсегда уедет из города Соленого Озера. Эта мысль служила фоном, перед которым плясали остальные мысли отца д’Экзиля.
Видно было, что он почти любил этого приезжего за то, что он заставлял своего собеседника говорить о молодой женщине.
Лейтенант Рэтледж. Можете представить себе мое изумление, когда я увидел ее, опирающуюся о балюстраду беседки, такую молодую, изящную, красивую. Ведь меньше всего мы могли рассчитывать здесь на такое явление.
Отец д’Экзиль. Взгляните на светящийся прямоугольник, образуемый выходящей на террасу дверью столовой. Видите там маленькую черную птичку, которая то влетает, то вылетает? Это красный каменный стриж.
Лейтенант. Ну и что же?
Отец. Красный каменный стриж. Если бы теперь был день, вы различили бы его голубую спинку и хорошенькие красные перышки на брюшке. Он появился здесь год назад. Почти в одно время с нею...
Лейтенант. В одно время с нею...