Солёный арбуз
Шрифт:
Было здорово, что слова, которые он, Букварь, держал в душе, боясь, что их назовут наивными и обветшавшими, оказывается, держали в душе и эти ребята, не тратили их каждый день, берегли на самый важный случай. И теперь предъявили их как закон своей жизни Бульдозеру.
Сначала Букварь молчал, опасаясь почему-то, что слова его могут показаться пристрастными. Но потом понял: это глупо. Судит Бульдозера не он, Букварь, и не Николай, и не Виталий Леонтьев. Судит бригада, сжатая в один кулак. Радостное и гордое ощущение этого сжатого кулака, чувство родства с этими
— Считай, что у нас комсомольское собрание... — начал Букварь.
Сидели, как приклеенные, час, два, дымили неистово. Только однажды встала из-за стола Ольга, принесла в жестяной консервной банке из-под бычков керосин. Желтоватая жидкость побулькала в лампу, пламя вспыхнуло, словно хотело взвиться вверх, пробить потолок и осветить тайгу. На секунду всем показалось, что керосин пахнет табаком.
— Я не хотел... — Бульдозер не поднимал глаз. — Целый день мотался по лесу, и ничего... И вот тогда...
— Мы его можем взять на поруки, — вспомнил Спиркин.
Бульдозер сидел обмякший, вспотевший, был похож на потрепанную боксерскую грушу, по которой били, били затянутые кожей кулаки.
— Ладно, — сказал Николай. — Все ясно.
Встали, вышли под дождь, дышали озоном, разминали затекшие ноги. Небо было черное и начиналось в двух метрах над головой.
— Теперь можно посушить портянки, — сказал Бульдозер и неожиданно заулыбался.
— Ты чего? — удивился Спиркин. — Ты же должен переживать.
Бульдозер махнул рукой.
— Это вы должны переживать. Это вы не можете простить мне, что ели гуся и он не горчил!
13
Цветы, наверное, еще где-то росли. Но они перешли из цветного фильма в черно-белый. Серое небо, серый дождь стерли краски и обесцветили тайгу
Утром, когда Букварь в сапогах и наглухо застегнутом ватнике выходил из палатки, эта серость вокруг ударила ему в глаза. Ватные облака обволакивали сопки, спускались к деревьям. Кое-где, еще пытаясь прорваться к солнцу, торчали из облаков вершины сопок, ощетинившиеся кедрами и елями. Пространство потеряло глубину, сопки придвинулись; вместе с небом они сдавливали Канзыбу, и Букварю казалось, что их клочок земли отрезан от всего мира, где солнце и голубое море над головой.
Просеке оставалось пройти два шага. Через несколько дней работ таежный коридор должен был спуститься в Бурундучью падь. И ребята, и Мотовилов потеряли всякую надежду на то, что на Канзыбе нужно будет ставить срубы, но Мотовилов все тянул.
От палатки к пади шагали полчаса, не обращая внимания на прорубленный коридор. Привыкли. И к дождю привыкли. Привыкли перепрыгивать лужи, привыкли к грязи, летевшей из-под буксующих колес. Видели, как часами сидели машины, груженые и порожние, в колдобинах ставшей болотом дороги. Шоферы матерились, проклинали и таежные дороги, и петляющий по сопкам Артемовский тракт, и самих себя, променявших асфальтовые края на эту промокшую землю.
Дождь шел на Канзыбе, и в Кошурникове, и в Курагине. Земля прокисала, но это было не самым страшным.
— Так вся земля прокиснет! — сказал Виталий.
Редкие шоферы прорывались в Курагино и дальше в тайгу, и строительные материалы, станки, механизмы, детали сборно-щитовых домов полеживали в Абакане, ждали у неба погоды. Рельсы, пахнущие смолой и дегтем шпалы, громоздкие машины, кран-путеукладчик собирались забросить в Курагино на баржах по вешней разлившейся Тубе. Но весна пожадничала, и Туба пустила только жалкие легкие катеришки. Теперь ждали коренной воды. Обещали, что коренная вода пойдет вот-вот, в самые ближайшие дни, но от этого легче не становилось.
Настроение у всех было паршивое. Работали как пожарники, ругались с прорабами из-за каждой доски и из-за каждого кирпича, ворчали и грызлись из-за всяких нудных житейских дел. По вечерам валялись, скинув только сапоги, на кроватях в общежитии, забивали козла, бренчали на гитарах. Мелодии были медленные и тоскливые, бежали по стеклам дождевые капли. Танцев в курагинском клубе не устраивали. Не было желания. Танцы получались веселые только после хорошей работы.
Кешка умудрялся добираться до Тринадцатого километра и даже до Кошурникова и сообщал новости:
— Еще трое сбежали вчера из Кошурникова...
Сапоги у Кешки стали толстые и коричневые. Брюки тоже были коричневые, потому что в Кошурникове Кешка провалился в грязь по пояс.
Днем, когда потихоньку валили деревья, было еще ничего. Хуже было оставаться наедине с вечером, наедине с черной тишиной. Расшатанный Кешкин патефон вздрагивал и трясся, старчески хрипели игла и мембрана, в патефоне сидел попугай и повторял двенадцать примитивных мелодий.
Теннисный стол мок под дождем, и ребята мокли.
Букварь выигрывал у Кешки, переставшего злиться, у Спиркика, у Николая и у Бульдозера. Спиркин относился к игре всерьез и старательно, каждый раз выпрашивал хорошую ракетку и всем проигрывал. Даже Бульдозер раскладывал Спиркина, и лицо его на несколько секунд становилось веселым и довольным.
Играл Бульдозер молча, и работал молча, и за столом сидел молча. Только иногда позволял себе ворчать, мрачно шутить и ругаться, сложно и с наслаждением. Но главное, что огорчало ребят, было не его молчание, а настороженные, обиженные и временами злые глаза Бульдозера. Он прятал их. Брови у Бульдозера были все время насуплены, словно стерегли глаза, словно были готовы каждую секунду помешать глазам улыбнуться.
Ребята понимали: Бульдозера обидел не суд, а их решение извиниться перед хозяином гуся и заплатить ему Бульдозер считал это решение унизительным. Злой и молчаливый, собрался он тогда идти на Тринадцатый километр, сказал жестко:
— Насчет денег. Гуся все ели.
Все стояли молча, насупившиеся, а Бульдозер застегивал ватник и хлопал белесыми ресницами. Шагнул к столу Виталий Леонтьев, резко положил на стол пятерку.
— Здесь хватит. На гуся с яблоками.
Бульдозер взял бумажку, изучил ее и сунул в карман.