Солнце на полдень
Шрифт:
Ненастное лето
Переминаясь с ноги на ногу, дядька Михайло жался к дверям, мял в руках шапку, которой прикрывал живот, и тремя кряду поясными поклонами поприветил хозяина кабинета. Землистое, исхудалое и обросшее лицо, грязноватый под мышкой сверток из мешковины и вся согнутая фигура, все в госте выражало испуганное почтение и к чистому кабинету, и к его официальной обстановке, и особо к хозяину кабинета, рослому и представительному завдетдомом.
Слипшиеся косицы седин свисали на лоб дядьке Михайлу, торчали из-за ушей. В сузившихся глазах его вспыхивали мужицкие хитринки притворной простоватости. Мол, мы – люди деревенские, необразованные,
Заведующий детдомом Леман хмуро и исподлобья смотрел на дядьку Михайла. Чувствовалось, – не нравится ему этот мужичонка! Уж не в меру покорен и подобострастен. Такие – самыми хитрыми бывают…
И чем больше дядька Михайло изображал испуг перед завдетдомом, его кабинетом с портретами вождей на стенах, высоким кожаным креслом и столом, покрытым зеленым сукном, тем больше хмурился и подозрительным становился завдетдомом Леман.
– Мне сказали, что вы хотите взять мальчонку? Верно это?.. Ну, а с харчами как у вас?
У самого Лемана «с харчами» было плохо. Неурожайный год, кругом в деревнях жили скудно, а то и голодно, без хлеба, огородишком, перебиваясь приварком. Беда приходит – открывай ворота шире. Тут и зима лютая, тут и бескормица для скотины, редко какая корова доилась. А она, известно, кормилица крестьянская, пусть и не первая, пусть вторая, после самой земли-кормилицы! Весною Леману довелось побывать в одной деревенской хате. Родители и старшие лежали кто на лавках, кто прямо на земле, на соломенных подстилках по углам хаты. На полатях возле невесть когда остывшей голландки – давняя побелка вытерлась детскими спинками до уныло-сизой глины, – остались двое ребят: брат и сестричка. Девочка лет шести и мальчик годом-двумя старше. Лица детишек были землисто-бледные, заострившиеся, исхудалые и странно-серьезные…
Шесть километров, увязая в грязи, по распутице и степному разливу, нес Леман на себе детишек до станции. Они были легкими, точно высушенными. От тряпья, которым они были укутаны, по френчу Лемана потом ползали вши. Пришлось завдетдомом все забросить и кинуться в санпропускник, в «вошебойку» сорок пятого полка. Благо он там был своим человеком. Лемана все знали в городе.
Товарищ Полянская ругала его, детдом и вправду не резиновый, порядок должен быть. Сколько можно кондёр разжижать? Приварка на всех не напасешься… Придется, видно, урезать пайку обеденную. Опять урезать!.. Мысль об этом не давала покоя Леману. Он обивал пороги горсоветовских и наробразовских кабинетов. Муку – заменяли магарой, картошку – красным американским бататом, приторно-сладким, несытным. От магара, этого «высокого сорта проса», обычно шедшего на веники, многие детдомовцы маялись животом, возле уборной выстраивалась очередь и начиналась возня, кто-то норовил «без очереди», шумом и смехом его оттаскивали от дверей, кто-то симулировал «неотложность» и доказывал, что он «по первому разу», а не так, как другие, – «по второму»!..
– Так как все же у вас с харчами? – переспросил Леман, глядя на исхудалое лицо, на горестную, всю истлевшую и в заплатах одежонку гостя.
– Да как оно вам сказать, – тянул дядька Михайло, чтоб ненароком не обмишулиться. Перед ним сидел не кто-нибудь, а начальник. Ну пусть не такая важная птица, как те, на портретах, а все ж-шишка! Все они – сразу чувствуют, не любит их дядько Михайло. Вон даже френчик натянул да башку побрил, как басурманин. Правда, френчик – полувоенный, как бывало на фронте, у ораторов из этих, из статских. Или как ноне, на уполномоченных. А все – для внушительности. Начальство без формы не может! Сколько, скажем, таких в френчиках нагрянуло во время уборочной! Веселый, разбитной народ, ничего не скажешь, и в политике сильны, и на каждый вопрос колхозника ответят с умом, с толком и ладно. Грамоту крепко знают. Но и ухо с ними держи востро! А пуще всего – язык. Его, дядьку Михайло, в правление тягали. Задал он вопрос одному из «френчиков» – чем кормиться-то мужику? Уже и не рад был, такой политграмотой насели, едва отмотался. «Эх, – вздохнул дядька Михайло, – Хам сеет, Сим владеет, Иафет молитву деет».
«Однако чего он про харчи все допытывается?» – поскреб гость затылок, этот ненадежный запасник мужицкой смекалки. Может, здесь-то не надо бы прибедняться? Ведь не про налог допытывается? Хитрить дальше – или бог хранит простую душу?..
– С харчами оно, того… туговато, стало быть. Но чтоб голодал я, нет, не скажу! Хлебушка-то, конешно, нет, а вот приварок… А к осени коровка отелится. Шо со старухой, то и ему. Обнакновенно! – И головой показал в мою сторону.
Дядька Михайло заметно приободрился, почувствовав, что поймал верный тон в разговоре. Он наконец оторвался от дверного косяка, как по вешнему истончившемуся льду прошел, и сел на краешек стула – после того как Леман, круглоголовый и бритый, под стать украинскому вождю Коссиору на портрете над креслом, уже в третий раз, теперь уже как бы с раздражением, пригласил гостя садиться.
– А смотреть будете как за родным? Я того, – проверю! Через район ваш…
Заметив, как вздрогнули рыжеватые веки гостя при упоминании района (все, что начиналось словом «рай», для дядьки Михайла не сулило ничего райского!). Леман, выдержав паузу, озадачился замешательством гостя.
– Да, да! Не старые времена, чтоб кому попало сиротку… сбагорить. На милую душу, как говорится. Из глаз долой, из сердца пошел вон.
Леман был латышом, и с русскими поговорками, к которым питал какое-то странное пристрастие, у него не всегда складно выходило. Не то чтобы их не к месту ставил, а все же как-то чуть-чуть повернет по-своему; из двух пословиц соорудит, бывало, на свой манер одну, которая нас, детдомовцев, весьма потешала. Из простейших, например, «посланий» – «к чертовой бабушке» и «к чертям собачьим» у Лемана получался новый, несколько неожиданный адрес: «к собачьей бабушке»!.. Впрочем, если кто из нас вздумал бы поправить Лемана, тот от нас же схлопотал бы по шее. Это перевирание поговорок и пословиц нашим заведующим в меру сил своих скрашивало нам тусклые детдомовские будни. Мы эти переиначенные Леманом поговорки и пословицы еще больше переиначивали, доводили до бессмыслицы, – это нас не только веселило, но рождало чувство вольницы и независимости от лемановской власти…
– Не беспокойтесь, гражданин начальник хороший! – Совсем осмелел дядька Михайло. – Говорите, – как родного? Дык он и есть нам родня! Ейный батько, Карпуша тоись, хоча и пограмотней моего был, а все же – мне за двоюродного…
Облезлое кресло под грузным Леманом застонало всеми своими старорежимными пружинами, ногам, обутым в видавшие виды хромовые сапоги с ободранными белесыми носами, вдруг сделалось тесно меж хлипкими и модерно гнутыми ножками стола. Ссадины и царапины зияли на темной политуре этих, беззащитных перед лемановскими каблуками с подковками, барских ножек. У нас, детдомовцев, были свои вполне приязненные отношения с подковами лемановских каблуков. В гулком и загибавшемся коридоре интерната, едва разгорится драка или не в меру отчаянная игра, подковки эти часто нас, мальчишек, упреждали о надвигающейся грозе в облике нашего заведующего. Сами же сапоги были предметом наших бесконечных пересуд, предположений и догадок. Мы спорили – именно в этих ли сапогах Леман переходил Сиваш, взял Перекоп и погнал Врангеля или же – в других? Большинство мнений сходилось на том, что все же в этих. Сушь и водь, попираемые подковами этих леманских сапог, из вражеских становились нашенскими, красными! Нам, детдомовцам, часто показывали кино, и гражданская война нам представлялась сплошным парадом героев. Леман рисовался нам где-то впереди, почти рядом с Буденным!..
И пока Леман – точно прискучила ему беседа с подобострастным гостем – отвернулся к окну и о чем-то задумался, я принимаюсь за рассматривание его сапог. В который раз я ищу на них хоть какой-нибудь малейший след моря! Может, эта заплата, маленьким крабом поднимающаяся от самого ранта подошвы? Может, ушко, мышонком из норки выглядывающее из голенища (отощал, видно, и наш завдетдомом, слабы стали ему голенища!..)?
Нет, видно, море – в отличие от жизненного моря – не любит оставлять следов…
Клавдия Петровна, наша воспитательница и завбиблиотекой, она же кастелянша и ключница, она же… Кем только не является тетя Клава! Заслышав как-то наш спор про сапоги Федора Францевича? Мы только на нее руками замахали. Кажется, она поняла нас: не так-то просто посягнуть на тайну, пусть давнюю и туманную, но зато всегда манящую. И такая – она куда лучше куцей и однозначной ясности, которую так любят взрослые, но после которой уже нечего делать буйному мальчишескому воображению.
Тыльной частью ладони вытерев уголки губ, повздыхав о чем-то своем, житейском, дядька Михайло, – видно, чтоб чем-то заполнить тягостную тишину и напомнить о себе, – поманил меня скрюченным пальцем веревочника и сам наклонился в мою сторону. «Кто он, вон тот?» – все тем же скрюченным пальцем уважительно показал он на портрет по-за спиной и над креслом Лемана. Дался он, портрет этот, дядьке Михайлу! Будто еще одного родственника нашел себе на этом портрете!