Соломон, колдун, охранник Свинухов, молоко, баба Лена и др. Длинное название книги коротких рассказов
Шрифт:
…
– Але, Светочка?
– Я не Светочка, я Наташечка.
…
Вечером я лежал на китайской циновке за одежным шкафом в комнате без света, свернувшись и поджав ноги. Мне казалось, что весь мир – это маленькая точечка, а я самая последняя собака, которая даже не в этой точечке, а где-то сбоку или сверху, чтобы не было видно. Очень болели почки, даже больше чем от водки, и саднило поцарапанное запястье, было грустно, как распоследней собаке.
А потом пришла жена, поцеловала меня в лоб, и я понял, что я не распоследняя собака и даже не самая последняя.
Зачем
Я, Прохор Иванович, все могу понять: ну перестреляли всех, кого надо посадили, часть по лагерям распихали, но зачем этих-то по заграницам шмонать? Вот Краснов, например, – просто старикашка никчемный, ну что его трогать? Или этот Бронштейн – Троцкий? Ведь, блин, и не в падлу было тащиться в Аргентину, чтобы его замочить?
– Понимаете, Владлен Евграфович, это ведь система. Бумажка вышла – и поехало и пошло по полочкам, по делам. Что-то сразу, что-то чуть позже, одного ускорили по звонку высочайшему, а другого – не торопясь. Таков быт большого механизма. Зато в большом механизме и казусы происходят. Я вот, например, восемнадцать лет от звонка до звонка – и ни одной судимости.
– Подчистили, что ли?
– Да нет. Взяли за батюшку, а дело где-то потерялось. 21 июня. Все на Запад – я на Восток. Батюшка был инспектором церковно-приходских школ. Не спасло даже то, что мы вместе с Владимиром Владимировичем «Окна РОСТА» разукрашивали. Всю войну в Воркутинской губернии и пребывал. Раз пять ходил к начальнику лагеря. Нельзя…. Если бы была статья – пожалуйста, в штрафные, а дела нет – нет статьи, нет статьи – нет армии. Судимому в армию нельзя.
– Не понял. Так ведь нету статьи-то.
– Во-во. Статьи нет, но судим, без статьи. Статью не присвоили, дело потерялось. Так я прожил все восемнадцать лет, даже свыкся. Плакаты рисовал, стенгазеты сочинял. При Никите Сергеевиче всех стали отпускать и реабилитировать – меня ни в какую. Вас говорят, заключенный Прохоров, ребилитировать нельзя – статьи на вас нет. Отменять нечего. Нечего отменять – нет реабилитации. Только в пятьдесят девятом, когда лагерь закрывали по распоряжению, меня вызвали и говорят: «Иди ты, заключенный Прохоров, к чертовой матери, охранников все равно увольняют, держать вас больше негде».
Лагерь, кстати, закрывал Иван Петрович, взявший меня по сорок первому году. Только тогда он был лейтенантом, а война сделала его полковником.
Володя
– Кому массаж, кому массаж, массаж, массаж недорого…
– Парилка готова, мятка нижегородская, поспеши, мужики, поспеши…
– Осторожно, подними ноги, сейчас воды плескану, грязь смою…
Володю в бане все любили. Он ходил большой, с седой грудью, делал парилку, иногда выливал на грязный пол в предбаннике воду, зазывал на массаж так громко, что перекрывал шум улицы.
Все его хорошо знали и обращались очень уважительно, по имени-отчеству, даже кассирша, которая пускала его всегда без денег. Приходил Володя каждый день в два часа, что подкупало еще более и выдавало в нем армейскую выправку – пусть и стройбат, но все-таки подполковник.
В буфете те, кто знал Володю, наливали ему бесплатно и делились закуской, а кто стеснялся,
Так же обычно поступали и с вениками. Я, например, не могу одним веником париться два раза, поэтому, тщательно вымыв его, клал в угол, смущаясь.
Если Володе давали веник прямо в руки, то воспринимал он это как должное, словно чином помладше была отдана честь высокому начальнику.
О прошлом Володя почти не вспоминал, но, выпив, говорил о четырнадцатилетней дочке, изнасилованной и умершей, и жене, ушедшей от него после этого.
Если же его начинали расспрашивать, то разговор прерывал, прося не копаться в душе.
Брусиловский прорыв
После дачи
После дачи мне снятся поплавки, блесны, улиточная слизь и рыбья чешуя. Я вскакиваю во сне и кричу: «Подсекай, подсекай, подсекай!»
А моей жене после дачи снятся ежики. Они вылазят ночью на тропинки, топочут, шуршат и красными губами гоняют полевок. Жена вздрагивает и сонно шепчет: «И ежики кровавые в глазах, и ежики кровавые в глазах».
Артистическая юдоль
Василий служил в милиции, работал в НИИ, а сейчас блистает на сцене театра «Юго-Запад». Когда зал полон, Василий светится от счастья и, сидя в гримерке перед зеркалом, говорит, что наконец-то нашел свое призвание, и хотя зарплата артиста невелика, он все равно доволен.
Недавно ему стал кто-то звонить по телефону и дышать в трубку. Иногда дышит медленно, а чаще – учащенно и бестолково, а бывает, Василий возьмет аппарат, а оттуда холодным голосом раздается Иосиф Александрович или пластиковой бомбой тикает будильник.
Теперь Василий приходит в театр и, не краснея и не смущаясь, кривляясь и скабрезно подхихикивая, рассказывает все подробности. Так продолжается уже в течение шести месяцев – всю весну и все лето.
На седьмой месяц я собрал Василию конверт, куда вложил беспорядочные вырезки из газет, сушеную шкурку лягушки, гусиное перышко, четыре волоска (два моих – черненькие и два жены – беленькие), щепотку соли, остатки активированного угля из противогаза, сворованного мной с гражданской обороны, и прочую дребедень. Конверт я подписал «Очищение чакр» и отправил с главпочтамта на его адрес.
Наутро Вася пришел в театр с милицией (остались связи) и устроил повальный обыск и допрос. Он требовал адвоката и вздрагивал по всякому поводу и без повода, трясясь в поту. Под конец мне даже стало его жаль, но я молчал.
Брусиловский прорыв
Мой род ведет свое начало издалека, но самый известный предок – прадед по отцовской линии, бывший денщиком у Брусилова и отличившийся в первых рядах при взятии Галиции, за что был удостоен Георгиевского креста первой степени.