Сон кельта. Документальный роман
Шрифт:
Вскоре после этого надзиратель принес ему последнюю партию писем и телеграмм, просмотренных тюремной цензурой. Незнакомые люди желали ему удачи, другие оскорбляли и называли предателем. Он просматривал корреспонденцию, не вникая в содержание, пока одна длинная телеграмма не привлекла его внимания. Она была от каучукового короля Хулио Сесара Араны, отправлена из Манаоса и написана по-испански, причем даже скудных познаний Роджера хватило, чтобы понять — со множеством ошибок. Арана призывал его „признать перед судом людским вины, известные только Божественному правосудию“, и обвинял в том, что в Путумайо измышлял то, чего никогда не было в действительности,
Он был спокоен. Страх, от которого в предшествующие дни и недели у него пробегал холодок вдоль спинного хребта и пробивал озноб, сейчас унялся полностью. Роджер не сомневался, что сумеет встретить смерть так же бестрепетно, как это, без сомнения, сделали Патрик Пирс, Том Кларк, Джозеф Планкетт, Джеймс Коннолли и все те храбрецы, которые на Святой неделе гибли на улицах Дублина за свободу Ирландии. И еще он чувствовал, что, сбросив с себя бремя тревог и забот, готов теперь держать отчет перед Богом.
Войдя, капелланы Кейси и Маккэрролл с особенной, значительной сердечностью пожали руку Роджеру. Второго он видел прежде раза три или четыре, но разговаривал с ним только однажды. Подергивающийся от легкого тика нос придавал наружности этого шотландца нечто комическое. Зато к Кейси Роджер, как всегда, чувствовал особое доверие. Он протянул ему экземпляр „О подражании Христу“ Фомы Кемпийского.
— Не знаю, что с ней делать. Подарите кому-нибудь. Это единственная книга, которую мне разрешали иметь при себе в Пентонвиллской тюрьме. Но я не жалуюсь, я был в приятном обществе. Если когда-нибудь вам доведется увидеться с патером Кротти, передайте — он был прав. Фома Кемпийский в самом деле был свят, бесхитростен и мудр.
Маккэрролл сказал, что смотритель скоро принесет Роджеру его гражданскую одежду. На тюремном складе она запылилась и измялась, и мистер Стейси лично озаботился тем, чтобы костюм привели в порядок.
— Он славный человек. Потерял единственного сына на войне и едва не помешался с горя, — заметил Роджер.
И, помолчав, попросил, чтобы теперь они, не отвлекаясь, поговорили о его обращении в католичество.
— О возвращении, — поправил его Кейси. — Вы всегда были католиком, Роджер, — такое решение приняла ваша матушка, которую вы так любите и которую вскоре увидите снова.
Теперь, когда в тесной камере находилось трое, в ней было не повернуться. Роджер и капелланы с трудом опустились на колени. Двадцать или тридцать минут они — сперва про себя, а потом в полный голос — читали „Отче наш“ и „Аве Марию“.
Вслед за тем Маккэрролл удалился, чтобы его собрат мог без помехи исповедовать Роджера. Кейси присел на край койки, а приговоренный, перечисляя нескончаемо длинный список своих истинных или мнимых прегрешений, поначалу оставался на коленях. Потом, когда, несмотря на все усилия, он не смог сдержать рыданий, капеллан поднял его и усадил рядом с собой. Так шло это последнее таинство, и Роджер говорил, объяснял, вспоминал, спрашивал, чувствуя, что и в самом деле с каждой минутой все больше приближается к матери. На какое-то мгновение ему почудилось даже, что на красноватой кирпичной стене возник тонкий стройный силуэт Энн Джефсон — возник
Он еще несколько раз принимался плакать так бурно и безутешно, как не плакал никогда в жизни, и уже не старался унять слезы, потому что они уносят с собой горечь и напряжение, так что показалось — тяжесть уходит не только с души, но и тело обретает забытую было легкость. Патер Кейси, сидя молча и неподвижно, давал ему выговориться, слушал не прерывая. Лишь иногда задавал какой-нибудь вопрос, делал какое-нибудь замечание или кратко бормотал что-то успокаивающее. Потом наложил епитимью, дал отпущение и обнял со словами:
— Добро пожаловать, Роджер, в дом сей, всегда бывший твоим.
Очень скоро после этого дверь камеры открылась, и вновь вошел патер Маккэрролл, за ним следом — смотритель. Он нес черную пару, белую сорочку, жилет и галстук, а капеллан — ботинки и носки. В этом костюме Роджер выслушал приговор трибунала — „к смертной казни через повешение“. Сейчас все его вещи были тщательно вычищены и отглажены, а башмаки надраены до блеска.
— Благодарю вас, мистер Стейси, вы очень любезны.
Смотритель кивнул в ответ. Щекастое лицо было, как всегда, угрюмо. Но сегодня он старался не встречаться с Роджером глазами.
— Вы позволите мне сперва вымыться? Не хотелось бы натягивать это все на грязное тело.
Смотритель снова кивнул, на этот раз — с понимающей полуулыбкой. И вышел из камеры.
Роджер и патеры с трудом сумели усесться на койку. Они то молились, то разговаривали, то надолго замолкали. Роджер рассказывал им про свое детство, о первых годах, проведенных в Дублине, и в Джерси, и в Шотландии, где он с братьями и сестрой гостил у родни с материнской стороны. Маккэрролл с умилением рассмеялся, услышав, что эти шотландские каникулы были для маленького Кейсмента пребыванием в раю: дарили те же ощущения чистоты и счастья. Он даже напел вполголоса несколько детских песенок, которым научили его мать и тетки, а потом поведал, какое действие оказывали на него рассказы отца о том, как он со своими легкими драгунами воевал в Индии и Афганистане.
Потом Роджер попросил их рассказать, как они стали священнослужителями. Что привело их в духовную семинарию — призвание или двигавшее столькими ирландцами желание выучиться, выбиться из нужды, покончить с полуголодным существованием, выйти в люди? Патера Маккэрролла, очень рано оставшегося сиротой, усыновили престарелые родственники, которые потом отдали его в приходскую школу, а священник, привязавшись к мальчику, убедил его посвятить себя церкви.
— И разве мог я не поверить ему? — размышлял вслух Маккэрролл. — По правде говоря, я не особенно рвался в семинарию. Призыв Господа услышал уже позднее, в последние годы учения. Сильнее всего меня влекло богословие, и мне бы хотелось заниматься этой наукой и преподавать. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает.
С патером Кейси все было по-другому. Его родители, зажиточные торговцы из Лимерика, были католиками больше на словах, нежели на деле, и мальчик рос в среде если не вовсе чуждой религии, то далекой от нее. И все же, вопреки этому, еще в отрочестве услышал зов и более того — получил некое знамение, определившее его дальнейший путь. Когда ему было лет тринадцать-четырнадцать, на Евхаристическом соборе он услышал выступление миссионера отца Алоизия, который рассказал о том, как двадцать лет провел в сельве Мексики и Гватемалы, обращая в истинную веру тамошних язычников.