Сон Марии
Шрифт:
Зима в тот год выдалась на диво беззвездной, словно светила все расточились по иным созвездиям, невидимым из нашего города. И только на обимурском утесе можно было почувствовать ночной простор небес. А так… черный глухой колпак с дыркой для луны. И все.
Впрочем,
Случилось так, что в новогоднюю ночь я оказался один. Не стану обременять память отголосками былых печалей, Бог с ними, пусть пребудут с теми, кто мне их щедро дарил. Я остался один, а один быть не умею. Не научила жизнь смотреть на себя, слушать себя и собой наслаждаться. Как быть? Лечь спать и в голову не приходило, телевизора я не любил, и он платил мне тем же, то есть его стеклянное лицо было большей частью непроглядно-хмурым. Пойти к соседям – испортить людям праздник. Редакция наша в полном составе собиралась у второго зама главного, но явиться туда после того, что говорилось обо мне на последней летучке? Нет уж.
Измаявшись в одинокой духоте, я вышел на улицу. Рассказывали, что на прудах, где установлена огромная елка, некоторые чудаки встречают Новый год. Ну что же! Чужой среди чужих, случайные улыбки, никого не обременяешь, для разнообразия – мгновения ни к чему не обязывающего чувства единения с народом… У меня был коньяк, с бою взятый заранее, когда я еще не предполагал, что окажусь этой ночью один. Теперь бутылка поощрительно побулькивала во внутреннем кармане моего пальто.
Улица была пуста, черна, бела. Странные ночные тени, обрезки тьмы, лежали на снегу. И моя тень, будто соглядатай из мира мрака, то кралась позади, а то забегала вперед, норовя нахально заглянуть в лицо.
Пройдя широкой улицей, я свернул на другую, ведущую вниз, к обимурскому бульвару. Это была улица моего детства – чуть ли не единственное место в городе, куда я любил приходить не по обязанности маршрутов и где душа моя ощущала подобие покоя.
Три забитые снегом ступеньки, превратившиеся в ледянку, и крыльцо «генеральского дома» с балюстрадой, и сполохи елочных огней меж тяжелых штор. Над забором скрежетали ветви черемухи. Школа с такой низкой, низкой крышей… И тут навстречу мне из дворика вывернулся человек. Надо было нам, двоим на совершенно пустой улице, столкнуться, да так, что не разойтись! Кидались туда-сюда с извинениями и сконфуженными улыбками, словно некая сила переминала нас на месте для того, чтобы мы наконец-то узнали друг друга и заорали:
– Сашка!
– Витька!
Это оказался мой бывший одноклассник. Дружба наша не переросла школьных лет, но тем трогательнее оказалась неожиданная встреча. Не буду тратиться на пересказ нашего стремительного диалога, но в конце концов Сашка узнал, что деваться нынешней ночью мне решительно некуда. А он спешил в компанию – почти незнакомую, но «очень интеллигентную». И до чего же я вдруг ему позавидовал! До чего испугался ледяного радушия прудов!.. Тоска взяла.
Сашка нетерпеливо топтался рядом, готовый бежать дальше, но не знал, как бы это половчее проститься со мной, бесприютным, а я молчал, будто обиженный пацан, которого бросают дружки. И вдруг, словно бы решившись или услышав подсказку, Сашка схватил меня за руку и потащил в один из деревянных домов, которые помнились мне с детства и давно были обречены на снос. Я не противился, а когда, с мороза, мы ворвались в коридор, где густо пахло старьем, керосином, сыростью, я едва не опередил своего вожатого.
Запахи детства – это что-то необъяснимое! Я был готов воспеть и вату из разодранного одеяла, дранкой прибитого к стене крест-накрест, и железный почтовый ящик с висячим замочком, и даже обвалившуюся штукатурку. Чудилось, этот благословенный подъезд не изменился за четверть века. Дом производил впечатление ничейного, и я вспомнил вдруг, что, по сути, так оно и было; уже много лет здесь делили людей случайных, чьи жилища подвергались долгому капитальному ремонту. Ютились они тут по году и больше, в нагромождении вещей, неудобствах и надежде на расторопность городских властей. Видимо, к разряду таких вот бедолаг и принадлежали Сашкины «интеллигенты».
Мы вошли. В прихожей и кухне горел нормальный свет, а в комнате свечи – какое-то церковное множество свечей! Приглядевшись, однако, я понял, что это оптическая иллюзия: свечей было не так уж много, зато здесь стояло несколько зеркал, их роль выполняли стекла книжных шкафов, огоньки разбегались, дробились… Комната была невелика, но из-за этих свечей, мигавших в глубинах отражений, чудилось, будто мы, гости, сидим не за тесным столом, а далеко-далеко друг от друга… в разных углах, в разных комнатах… в разных мирах… Впрочем, я частенько поминаю мирозданье всуе!
Ну вот, мы сидели, пили, ели, нормальный свет потом, кажется, зажгли, потому что я разглядел некоторых гостей. Играла музыка, несколько человек танцевали среди нагромождения вещей, в полночь все пили шампанское и кричали. Толпа была разнородной, но при этом никто не чувствовал ни разобщенности, ни скуки, ни неловкости друг с другом, хотя не было стержня, роль которого в застолье призваны исполнять хозяева. Надо сказать, хозяина вовсе не было. А хозяйка…
Она вела себя так, будто сама здесь нечаянная, никого не знающая гостья. Сидела в потертом кресле, завернувшись в тонкую белую шаль. У нее были очень прямые худые плечи, и я в жизни не видел, чтобы шаль так строго лежала на плечах.
Хозяйке было, пожалуй, около сорока; возраст ее выдавали серые от седины, коротко стриженные волосы и еще глаза. Серые, большие, с назойливым выражением тревоги. Иногда они заплывали слезами, и в них начинали колыхаться огоньки, глаза словно бы горели, а потом скулы напрягались – и она снова сидела с подобием улыбки на губах. Чудилось, она горда… но это была уязвленная гордость.
Конечно, я спросил о ней Сашку, найдя его оживленно обсуждающим традиции и влияние вольных каменщиков с каким-то бородачом. Почему? Да здесь казалось возможным все!
Сашка торопливо пробормотал, что муж этой сероглазой женщины, собственно говоря, и соткал пестрый узор компании, но как ушел утром, так до сих пор и не возвращался. Тревожится Анна не потому, что с ним могло случиться худое. Ходили слухи, будто хозяин изменяет жене направо и налево, так что, судя по всему, он задержался в одной из тех сторон.
Видимо, я к тому временя был не: очень-то трезв, потому что ринулся к хозяйке, устроился рядом, забрал ее холодные пальцы в свои:
– Не надо так переживать!