Сон
Шрифт:
Да, я был рад. Этот выстрел словно разбил окно в душной комнате. Сейчас мне хотелось еще только одного: оставить добрые, светлые воспоминания тем несчастным, которые переживут меня; тем, кто, быть может, обречен еще долгие годы томиться в мире хаоса и сумбура. Жизнь! Что это был за дикий клубок нелепейших ошибок! Хорошо хоть, что не придется теперь дожить до старости…
Это еще что за вторжение? Какие-то личности выходят из туалетной комнаты. Полицейский инспектор в форме. Другой — в штатском. Тоже из полиции, по всему видно. Ну — теперь держись, настал момент. Голова ясная — вполне. Надо следить за каждым словом. Если что-нибудь не захочу ответить, можно закрыть глаза, и все.
— Внутреннее кровоизлияние, — сказал
Инспектор присел на кровать — ну и туша! Начал задавать вопросы. Интересно, успел кто-нибудь заметить Самнера? Самнера, который улепетывал, точно испуганный заяц. Придется рискнуть.
— Пистолет. Выстрелил в руке, — сказал я.
Что он говорит? Давно ли у меня револьвер?
— Купил сегодня в перерыве на завтрак.
Кажется, он спросил — зачем. Да.
— Поупражняться. Чтобы не разучиться стрелять.
Где? Ему надо знать, где.
— Хайбери.
— В какой части Хайбери?
Хотят разнюхать, откуда револьвер. Не годится. Поиграем в жмурки с господином инспектором.
— Около Хайбери.
— Значит, не в самом, а около?
Сделаю вид, что путаются мысли и плохо соображаю.
— Да… Где-то там, — туманно отозвался я.
— Закладная лавка?
Лучше не отвечать. Потом — как бы через силу:
— Лавочка… мал…
— Невыкупленный заклад?
На это я ничего не ответил. Хорошо бы добавить еще один штрих к почти готовой картине. Я заговорил возмущенно и слабо:
— Я думал, он не заряжен. Откуда я знал… что заряжен? Какое право имеют… продавать заряженный пистолет? Я только хотел посмотреть…
Я замолчал на полуслове, прикидываясь. Что впал в изнеможение. Потом понял, что не прикидываюсь, Что я в самом деле изнемог. Ах, черт! Нет, выдохся, точка.
Я падал, я летел вниз, из этой спальни, от этой горсточки людей. Вот они уменьшаются, тускнеют, блекнут… Еще что-нибудь надо сказать? Пусть, все равно. Поздно. Я погружаюсь, проваливаюсь в сон, такой глубокий, бездонный…
Где-то вдали осталась маленькая комнатка, крохотные фигурки людей.
— Отходит… — тоненько сказал кто-то.
Я на мгновение пришел в себя.
Послышался шорох платья: ко мне подходила Милли… А потом… потом я услышал вновь голос Хетти и открыл глаза. И я увидел прелестную лужайку, горы и Хетти, которая склонилась надо мной. Только теперь это была моя милая Санрей, владычица моей жизни. Солнце заливало нас светом, ложилось на ее лицо. Я потянулся — у меня слегка затекла спина и неловко подвернулось колено…
— И я сказала: «Проснись!» — и встряхнула тебя за плечо, — закончила Санрей.
— Тут подошли мы с Файрфлай, — подхватил Рейдиант. — И еще посмеялись над тобой.
— А ты сказал: «Значит, другая жизнь все-таки существует», — добавила Файрфлай. — Подумайте, и это только сон… Да, это замечательный рассказ, Сарнак. И знаешь, ты все-таки заставил меня поверить, что это быль.
— Но ведь так оно и есть, — сказал Сарнак. — Вчера я был Гарри Мортимером Смитом. Я убежден в этом не меньше, чем в том, что сегодня, здесь, я — Сарнак.
Эпилог
Хозяин гостиницы пошевелил догорающие поленья, и они вспыхнули в последний раз.
— Я тоже, — произнес он с глубочайшим убеждением. — Эта история — правда.
— Но как это может быть? — спросила Уиллоу.
— Я бы скорей поверил, что это правда, — заметил Рейдиант, — если б Сарнак не ввел в свой рассказ Санрей под видом Хетти. С каждым словом Хетти становилась все больше похожа на его милую подругу и наконец совсем растворилась в ней.
— Но если Смит — как бы прообраз Сарнака, — возразила Старлайт, — естественно, что он отдал свою любовь прообразу Санрей!
— Ну хорошо, а как же быть с другими? — настаивала Уиллоу. — Узнал ты в них кого-нибудь из ваших близких? Есть, скажем, в нашем мире Фанни? Или Матильда Гуд и братец Эрнст? А мать Сарнака — была она похожа на Марту Смит?
— И все же, — веско сказал хозяин, — эта история не сон. Это — воспоминание, вспорхнувшее из глубокой тьмы забвения и залетевшее в родственный мозг.
— Ведь что такое личность? — стал рассуждать вслух Сарнак. — Личность неотделима от памяти. Если воспоминания Гарри Мортимера Смита живы в моем мозгу, стало быть, я и есть Смит. Я так же уверен в том, что две тысячи лет назад был Смитом, как что сегодня утром я Сарнак. У меня и прежде иной раз бывало во сне такое чувство, будто я живу чьей-то забытой жизнью. Вам не случалось испытывать нечто подобное?
— Мне, например, — заявил Рейдиант, — приснилось на днях, что я пантера. Я повадился совершать набеги на одну деревеньку, где возле хижин играли голые ребятишки и бегали псы, — очень вкусные песики… Три года на меня охотились, ранили пять раз и уж потом только застрелили. Отлично помню, как я загрыз какую-то старушку, собиравшую хворост, и спрятал часть трупа под корнями дерева, чтобы прикончить назавтра. Очень был живой сон. И ничего страшного во всем этом я не видел, когда он мне снился. Правда, это был не такой ясный и последовательный сон, как твой. Ясность и последовательность несвойственны мозгу пантеры; вспышки интереса перемежаются в нем с периодами апатии и полного забвения.
— А когда дети видят страшные сны? — спросила Старлайт. — То они попадают в дремучие леса, где рыскают хищные звери; то кто-то долго гонится за ними, и им едва удается спастись… Быть может, это в их мозгу оживают воспоминания каких-то давно исчезнувших существ? Что знаем мы о природе памяти, помимо того, что она является функцией мозга? Что знаем об отношениях между сознанием и материей, сознанием и энергией? Четыре тысячелетия люди ломают себе над этим головы, но и сегодня известно не более того, что знали еще в Афинах, когда учил Платон и творил Аристотель. Да, развиваются науки, и растет могущество человека, но только в строгих рамках: от рождения до смерти. Мы можем подчинить себе и время и пространство, но одну тайну мы не постигнем никогда: что мы такое, отчего нам дано быть материей, наделенной чувством и волей… Нам с братом много приходится работать с животными, и я все больше убеждаюсь: они — то же, что и я. Животное — инструмент с двадцатью струнами, а человек — с десятком тысяч, но это один и тот же инструмент; одно и то же заставляет звучать наши струны; то, что убивает животных, смертельно и для нас. Жизнь и смерть заключены внутри невидимой сферы, которая вечно служит нам пределом. Жизнь не в силах прорваться за этот рубеж; смерть — вольна. Что такое воспоминания, мы сказать не можем. И почему бы мне не верить, что после нашей смерти они уносятся, подобно сеточкам осенней паутины, витают неведомо где и могут вернуться рано или поздно, сплетаясь с такими же летучими паутинками? Кто взялся бы противоречить мне? Быть может, жизнь с самого своего возникновения вплетает ниточки в ткань воспоминаний. Возможно, нет такой пушинки в прошлом, которая бы не оставила воспоминаний о себе — и они здесь, они нас окружают! Когда-нибудь — как знать — люди научатся ловить эти забытые паутинки, сплетать их нити воедино, пока не восстановят ткань минувшего и жизнь не явится пред ними цельной, единой. Тогда только, пожалуй, и разобьется невидимая сфера… Впрочем, как бы то ни было, чем бы ни объяснялись подобные явления, я всей душой готова верить, что Сарнак действительно — и без всяких чудес — проник в недра воспоминаний невыдуманного человека, который жил и страдал две тысячи лет назад. Я верю, потому что рассказ его полон жизненной правды. С начала и до конца я чувствовала: о чем бы нам ни вздумалось спросить в любой момент — какие пуговицы были на его пиджаке, какова глубина сточной канавы у края тротуара, почем он покупал сигареты, — немедленно последует ответ, уверенный и точный, какого нам не дал бы ни один историк.