Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
Мы поднялись по парадной лестнице. Все двери были открыты, и старые лакеи со свечами в руках повели нас по безмолвным залам. Спальня, где умирал монсиньор Стефано Гаэтани, была погружена в таинственный полумрак. Прелат лежал на старинной кровати под шелковым пологом. Глаза его были закрыты. Голова глубоко провалилась в подушки, и его гордый профиль римского патриция вырисовывался во мраке, неподвижный, мертвенно-бледный и словно изваянный из мрамора. В глубине комнаты, возле алтаря, на коленях молились княгиня и ее пять дочерей.
Княгиня Гаэтани, белокурая
Когда священник, принесший святые дары, приблизился к кровати, монсиньор лишь слегка приоткрыл глаза и немного приподнялся на подушках. Как только он приобщился святых тайн, голова его снова бессильно упала, но едва шевелившиеся губы все еще продолжали благоговейно шептать слова латинской молитвы. Процессия стала тихо удаляться. Вышел из спальни и я. В прихожей меня остановил один из келейников монсиньора:
— Вы, верно, посланный его святейшества?
— Да. Я маркиз де Брадомин.
— Княгиня мне это только что сказала.
— Княгиня меня знает?
— Она знала ваших родителей.
— А когда я смогу засвидетельствовать ей свое почтение?
— Княгиня желает говорить с вами сейчас же.
Мы удалились в амбразуру окна, чтобы продолжить наш разговор. Когда последние посетители ушли и прихожая опустела, я невольно бросил взгляд на двери спальни и увидел княгиню, которая вышла оттуда вместе со своими дочерьми; кружевным платком она вытирала слезы. Я подошел к ней и поцеловал ей руку. Она прошептала:
— При каких печальных обстоятельствах мы увидались с тобою, дитя мое.
Голос княгини Гаэтани пробудил в моей душе целый мир далеких воспоминаний, смутных и несказанно счастливых, какими бывают воспоминания детства. Княгиня продолжала:
— А мать свою ты помнишь? Мальчиком ты был очень похож на нее, теперь — нет… Сколько раз ты сидел у меня на коленях! Ты не помнишь меня?
— Голос ваш мне знаком, — нерешительно пробормотал я.
И замолчал, погрузившись в воспоминания. Княгиня Гаэтани все смотрела на меня и улыбалась. И вдруг, вглядываясь в глубину ее таинственных золотистых глаз, я угадал, кто она такая. Я, в свою очередь, улыбнулся.
— Ну как, вспомнил? — сказала она.
— Да, как будто.
— Так кто же я?
Я снова поцеловал ей руку и тотчас ответил:
— Вы дочь маркиза де Агара.
Вспомнив свои молодые годы, княгиня печально улыбнулась и представила мне своих дочерей:
— Мария-дель-Росарио, Мария-дель-Кармен, Мария-дель-Пилар, Мария-де-ла-Соледад, Мария-де-лас-Ньевес.{5} Все пять — Марии.
Одним общим поклоном я почтительно поздоровался со всеми. Старшая, Мария-дель-Росарио, была двадцатилетней девушкой, младшая — Мария-де-лас-Ньевес — пятилетнею девочкой. Все пять показались мне красивыми и очень милыми. Мария-дель-Росарио была бледнолицей, с черными, томными, полными огня глазами. У других, в общем похожих на мать, и глаза и волосы были золотистого цвета. Княгиня села на широкий, обитый красным дамасским шелком диван и вполголоса начала со мной разговаривать. Дочери ее тихо удалились и на прощание улыбнулись мне застенчиво, и вместе с тем приветливо. Мария-дель-Росарио вышла последней.
Если не ошибаюсь, тогда улыбнулись мне не только губы ее, но и глаза, но с тех пор прошло уже столько лет, что полной уверенности у меня в этом быть не может. Помню только, что когда она удалилась, я почувствовал, что на душу мне ложится какая-то безотчетная, смутная грусть. Княгиня, на мгновение забывшись, глядела на двери, за которыми скрылись ее дочери, и потом со всем обаянием женщины благочестивой и светской сказала:
— Теперь ты их знаешь!
— Они так же хороши собой, как их мать, — сказал я с поклоном.
— Они добрее, а это значит гораздо больше.
Я ничего не ответил, ибо всегда считал, что в женщине доброта души — качество еще более эфемерное, чем красота тела. Но эта бедная синьора была иного мнения. Она продолжала:
— Мария-Росарио через несколько дней уйдет в монастырь. Да поможет ей господь стать второй Беатой Франческою Гаэтани!
— Но ведь это разлука не менее страшная, чем смерть, — внушительно сказал я.
Княгиня не дала мне договорить.
— Разумеется, это очень тяжело, но вместе с тем утешаешь себя мыслью, что никакие мирские соблазны, никакие опасности не будут угрожать любимому существу. Если бы все мои дочери стали монахинями, я с легким сердцем проводила бы их. К сожалению, не все они такие, как Мария-Росарио.
Замолчав, она глубоко вздохнула; взгляд ее сделался рассеянным, и мне показалось, что где-то на самом дне ее золотистых глаз вспыхнул темный и трагический огонек фанатизма.
В эту минуту один из келейников, дежуривших у постели монсиньора Гаэтани, показался в дверях спальни и замер в нерешительности, боясь нарушить наше молчание, пока княгиня сама не удостоила спросить его, наполовину приветливо, наполовину высокомерно:
— В чем дело, дон Антонио?
Дон Антонио в лицемерном благоговении сложил руки и сощурил глаза.
— Дело в том, ваша светлость, что монсиньор хочет поговорить с посланцем его святейшества.
— А разве монсиньор знает о его прибытии?
— Да, знает, ваша светлость. Он заметил его, когда принимал святые дары. Хоть и можно было подумать, что он в забытьи, в действительности монсиньор ни на минуту не терял сознания.
Я поднялся. Княгиня протянула мне руку, которую, как ни печальна была эта минута, я поцеловал скорее галантно, нежели почтительно. Потом я вошел в спальню, где умирал монсиньор.