Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
Глядя на нее, я чувствовал, что в сердце моем разгорается любовь, пылкая и трепетная, как некое мистическое пламя. Все страсти мои словно очистились в этом священном огне; теперь они источали аромат, как арабские благовония. С тех пор прошло уже много лет, и, однако, я каждый раз вздыхаю, вспоминая об этом!
Уже светало, когда я вернулся в библиотеку. Надо было написать кардиналу Камарленго, и я решил сделать это в тягучие часы скорби, когда все колокола Лигурии пробуждались и звонили по умершему, а священники латинскими молитвами препоручали господу душу усопшего епископа бетулийского. В письме своем я пространно докладывал обо всем монсиньору Сассоферрато. Запечатав конверт пятью печатями с папским гербом, я позвал мажордома и передал ему письмо, чтобы тот сию же минуту
Едва я вошел в молельню, как сердце мое забилось. Там была Мария-Росарио, и мне посчастливилось слушать мессу, стоя неподалеку от нее. Получив благословение, я подошел поздороваться с нею. Она ответила на мой поклон, вся дрожа. Дрожало и мое сердце, но глаза Марии-Росарио не могли этого увидеть. Я уже готов был попросить ее приложить руку к моей груди, но побоялся, что мольба моя останется без ответа. Девушка эта была жестока, как и все праведницы с пальмовой ветвью в деснице. Должен признаться, что я предпочитаю тех, что были прежде великими грешницами. К несчастью, Мария-Росарио так и не поняла, что участь ее далеко не столь прекрасна, как участь Марии Магдалины. Бедняжка не ведала, что самое лучшее в святости — это искушения. Я хотел подать ей святой воды и со всею галантностью поспешил к купели. Мария-Росарио едва коснулась моих пальцев и, осенив себя крестным знамением, тут же вышла из молельни. Я последовал за ней и несколько мгновений мог еще видеть, как она разговаривала с мажордомом в глубине полутемного коридора. Должно быть, она шепотом отдавала ему какие-то распоряжения. Обернувшись и увидев, что я иду за ней, она густо покраснела.
— А вот и синьор маркиз! — воскликнул мажордом. И тут же, очень низко мне поклонившись, продолжал: — Простите, ваша светлость, что я позволяю себе вас беспокоить, но скажите мне, за что вы на меня сердитесь. Может быть, я совершил какую-нибудь оплошность, позабыл что-нибудь для вас сделать?
— Замолчите, Полонио, — с раздражением остановила его Мария-Росарио.
Медоточивый мажордом, казалось, был поражен:
— Чем я заслужил такое…
— Говорю вам, замолчите!
— Я повинуюсь вам, но раз вы упрекаете меня в том, что я был невнимателен к синьору маркизу…
Щеки Марии-Росарио пылали; голос ее дрожал от гнева и слез. Она снова не дала мажордому договорить:
— Приказываю вам, молчите. Не могу я слушать ваших объяснений.
— Что я такое сделал, голубка моя, что я сделал?
Мария-Росарио, на этот раз уже несколько более снисходительно, прошептала:
— Довольно!.. Довольно!.. Простите меня, маркиз.
И, попрощавшись со мной едва заметным кивком головы, она удалилась.
Мажордом продолжал стоять посреди коридора, обхватив голову руками; глаза его были заплаканы:
— Попробовал бы я обойтись так с одной из ее сестер, попробовал бы посмеяться… Самая маленькая из них отлично знает, как она знатна… Нет, я не стал бы смеяться, ведь это мои госпожи. Но она, она, которая в жизни ни на кого не сердилась, так рассердиться вдруг на бедного старика! Ах, какая несправедливость! Какая несправедливость!
Я слушал его с участием, которого раньше в себе не замечал:
— А что, разве она самая лучшая из всех сестер?
— Она — лучшая из всех созданий, Эта девочка — сущий ангел.
И синьор Полонио, совсем расчувствовавшись, пустился в длинные разглагольствования о добродетелях, которые украшали душу благородной девушки, и рассказ его был безыскусствен и простосердечен, как жития «Золотой легенды».{9}
Приехали за телом монсиньора!.. И мажордом, очень расстроенный, заторопился уйти. Все колокола древнего города зазвонили разом. Слышны были латинские псалмы клириков под портиком дворца и гул заполонившей площадь толпы. Четыре старших члена коллегии подняли на плечи гроб, и погребальная процессия двинулась в путь. Монсиньор Антонелли оставил для меня место по правую руку от себя и со смирением, которое показалось мне напускным, принялся сетовать о великой потере, понесенной Клементинской коллегией с кончиной столь праведного и мудрого мужа. Я соглашался на все легким кивком головы и, делая вид, что слушаю все, что он говорит, смотрел на открытые окна домов, из которых выглядывало множество женщин. Монсиньор это вскоре заметил и сказал мне с улыбкой столь же любезной, сколь и догадливой:
— Вы, должно быть, впервые в нашем городе.
— Да, монсиньор.
— Если вы задержитесь здесь немного дольше и если у вас будет желание познакомиться с городом, я готов стать вашим гидом. Здесь столько сокровищ искусства!
— Благодарю вас, монсиньор.
Мы продолжали наш путь молча. В воздухе звучал колокольный звон, и торжественное пение клириков, казалось, уходило в землю, где всё — только прах и тлен.
Аллилуйя, мизерере, ответы хора лились на гроб, словно святая вода с кропила. Колокола над нашими головами всё звонили и звонили, и солнце, апрельское солнце, свежее и златокудрое, как лик юноши, пламенело на ризах священников, на шелке хоругвей и на церковных крестах всей своей языческой пышностью.
Мы прошли почти весь город. Монсиньор завещал предать свое тело земле в монастыре францисканцев, в котором уже более четырех столетий хоронили всех князей Гаэтани. Существует предание, что Франциск Ассизский сам основал этот монастырь в Лигурии и какое-то время жил в нем. В саду и поныне еще растет старый розовый куст, который расцветал каждый раз, когда святой Франциск посещал эту благословенную обитель. Мы подошли к церкви, откуда слышался погребальный звон. В дверях, выстроившись в два ряда, ожидала вся коллегия. Впереди — послушники, бледные, изнуренные, простодушные. Потом монахи — мрачные, истерзавшие свою плоть, преисполненные раскаяния. Склонив головы, все молились, и свечи капля за каплей роняли им на сандалии свои желтоватые слезы.
Отслужили несколько литий, отпели длинную заупокойную мессу, и гроб опустили в могилу, приготовленную еще на рассвете. Сверху водрузили плиту. Один из семинаристов, изысканно учтивый юноша, подошел ко мне, чтобы отвести меня в сакристию. Монахи последовали за нами, бормоча слова молитв, и церковь постепенно опустела и погрузилась во мрак. В сакристии я нашел много мудрых и досточтимых теологов, которые напутствовали меня своими благостными речами. Туда пришел приор, седобородый старик, проведший долгие годы в Палестине. Он приветствовал меня с евангельской кротостью и, усадив подле себя, стал расспрашивать о здоровье его святейшества. Важные теологи обступили меня со всех сторон, чтобы услыхать от меня новости, но так как мне особенно нечего было им рассказать, мне пришлось сочинить по этому поводу целую легенду о благочестии и чуде. Его святейшество вернул себе молодость, ему помогли некие мощи! Приор с лицом, светившимся верой, спросил меня:
— А мощи какого святого, сын мой?
— Одного святого из моего рода.
Все поклонились так, словно святым этим был я сам. Трепет молитвы охватил длинные бороды, пробивавшиеся из-под таинственных капюшонов, и в эту минуту я испытал желание стать на колени и поцеловать руку приора. Ту руку, которая имела власть перечеркнуть все мои грехи словами: «Ego te absolvo». [2]
Вернувшись во дворец, я нашел Марию-Росарио возле дверей часовни; она раздавала милостыню толпе нищих, которые протягивали к ней высунутые из лохмотьев изможденные руки. Мария-Росарио была воплощением идеала: она напоминала мне тех святых — королевских и княжеских дочерей, девушек редкостной красоты, которые своими нежными руками лечили прокаженных. Душа этой девушки была охвачена таким же пламенным стремлением к праведной жизни. У одной сгорбленной старухи она спросила:
2
Отпускаю тебе грехи твои (лат.).