Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
— Скажите откровенно — как вам понравилось?
Обе синьоры, как всегда, держались одного мнения:
— Назидательно!
— Назидательно!
Синьор Полонио блаженно улыбнулся. Это была улыбка влюбленного в муз ученого мужа. Подойдя к окну, он высунул руку, чтобы узнать, не идет ли дождь.
В тот вечер дочери княгини собрались на террасе при лунном свете, похожие на сказочных фей. Они окружили там одну из своих юных подруг, очень красивую девушку, которая время от времени поглядывала на меня с любопытством. В зале негромко разговаривали старушки; они улыбались, слыша девические голоса, доносившиеся к ним при каждом дуновении ветерка вместе с ароматами лилий, окружавших террасу.
Из залы виден был притихший сад, озаренный сиянием луны, которое обволакивало белой
Несколько раз пытался я подойти ближе к Марии-Росарио. Все было напрасно. Она угадывала мои намерения и осторожно, бесшумно удалялась, опустив глаза и скрестив руки на монашеской рясе, которая все еще была на ней. Я заметил, что она очень боится меня; мое донжуанское самолюбие было польщено, и несколько раз, только для того, чтобы смутить ее, я переходил из одного конца комнаты в другой. Бедная девушка старалась сию же минуту скрыться. Тогда я как ни в чем не бывало проходил дальше, сделав вид, что не замечаю ее. Мой юношеский, двадцатилетний задор подстегивал меня. Время от времени я заходил в залу и усаживался возле старых дам, принимавших знаки внимания, которые я им оказывал, с застенчивостью молодых девушек. Помнится, я разговаривал с благочестивой маркизой де Тескара, когда, движимый каким-то смутным предчувствием, вдруг повернул голову и стал искать глазами белую фигуру Марии-Росарио. Но праведницы уже не было.
Душу мою заволокла печаль. Я покинул старуху маркизу и вышел на террасу. Долгое время, опершись на увитую зеленью каменную балюстраду, я старался вглядеться в сад. В благоуханной тишине распевал соловей, и голос его, казалось, звучал в унисон с журчанием фонтанов. Отблеск луны освещал обсаженную розовыми кустами аллею, по которой я шел накануне вечером. Нежный, ласкающий ветерок, словно созданный для того, чтобы пробуждать вздохи любви, чуть слышно шелестел и, уносясь вдаль, там, среди недвижных мирт, слегка колыхал поверхность пруда. В памяти моей снова всплыло лицо Марии-Росарио, и я непрерывно думал о ней:
«Что она чувствует?.. Любит она меня или нет?»
Не спеша спустился я к пруду. Лягушки попрыгали в воду, на миг замутив ее хрустальную гладь. На берегу была каменная скамейка — я сел на нее. И ночь и луна располагали к мечтам, и я погрузился в созерцание, которое было близко к экстазу.
Смутные образы прежних лет и прежней влюбленности всплывали в памяти. Прошлое воскресало, овеянное неизбывной грустью и великим раскаянием. Юность моя казалась мне морем одиночества и душевных терзаний, погруженным в вечную тьму. Душа моя томилась в этом безлюдном саду, и одна и та же мысль возвращалась, словно мотив какой-то далекой песни:
«Что она чувствует?.. Любит она меня или нет?..»
Белые перистые облака бродили вокруг луны и, казалось, устремлялись вслед за нею в ее странный и таинственный путь. Подгоняемые неведомым ветром, они совсем заволокли ее, и сад погрузился во мрак. Вода, блестевшая в просветах неподвижных мирт, померкла. Только верхушки кипарисов по-прежнему были освещены. И, словно сопутствуя наступившему мраку, поднялся вдруг ветер, огласивший шелестом веток всю эту тишину вокруг. До меня донесся запах увядших роз. Медленно пошел я назад во дворец. Глаза мои привлекло одно из окон, которое было освещено, и от какого-то смутного предчувствия сердце мое забилось. Окно это, расположенное совсем невысоко над террасой, оставалось открытым, и занавески колыхались от ветра. Мне показалось, что в глубине комнаты промелькнула бледная тень. Я хотел подойти поближе, но шум шагов на кипарисовой аллее меня удержал: старый мажордом прогуливался при свете луны, погруженный в свои мечты художника. Я замер, недвижимый, в глухом углу сада, и, в то время как я смотрел на эту полосу света, сердце мое разрывалось:
«Что она чувствует? Любит она меня или нет?..»
Бедная Мария-Росарио! Я был убежден, что она влюблена, и вместе с тем сердцем моим овладело какое-то странное и тревожное предчувствие. Мне хотелось вновь погрузиться в мечты о любви, но крик жабы, монотонно повторявшийся под сводами кипарисов, отвлекал меня и перебивал мои мысли. Помню, мальчиком я много раз читал в молитвеннике, по которому молилась бабушка, что дьявол принимал образ жабы, чтобы смутить праведника монаха. Со мной легко могло произойти то же самое. Оклеветанный, не понятый людьми, я всегда ведь был не чем иным, как галантным мистиком вроде Хуана де ла Круса.{16}
В мои самые цветущие годы я охотно отдал бы всю мирскую славу за то, чтобы иметь право написать на визитной карточке: «Маркиз де Брадомин, духовник княгинь».
Кто из нас не грешил, охваченный страстью? Я убежден, что дьявол всегда искушает самых праведных. В ту ночь рогатый князь тьмы пламенным дыханием своим разжег мне кровь и разбудил немощную плоть мою, начав хлестать ее своим черным хвостом. Я уже шел по террасе, как вдруг стремительный порыв ветра приподнял колыхавшуюся занавеску окна, и смертным глазам моим в глубине комнаты предстала бледная тень — тень Марии-Росарио. Я бессилен описать, что произошло со мною тогда, Должно быть, сначала это был горячий порыв страсти, а вслед за тем толчок, холодный, жестокий — та смелость, что проступает в губах и глазах божественного Чезаре Борджа на портрете его, который написал божественный Рафаэль.{17} Я вернулся и стал оглядываться кругом. С минуту я прислушивался: в дворцовом саду не шелохнулся ни один лист. Я осторожно подкрался к окну и впрыгнул в него. Девушка вскрикнула. Она беззвучно упала лицом вниз, точно подкошенный ветром цветок, и осталась простертой на полу без чувств. В памяти моей поныне дрожат ее бледные холодные руки — руки прозрачные, как облатка причастия.
Увидав, что она лишилась чувств, я поднял ее и положил на кровать, походившую на алтарь из белого полотна и гофрированных кружев. Потом не без тайного страха погасил лампу. Комната погрузилась во мрак, и я стал пробираться ощупью, вытянув вперед руки. Я уже коснулся края ее кровати и видел ее белую монашескую одежду, как вдруг на террасе послышался шум шагов. Кровь у меня похолодела, я застыл на месте. Чьи-то невидимые руки приподняли колыхавшуюся занавеску, и луна озарила комнату. Шаги стихли. В освещенной амбразуре окна показалась чья-то тень. Она нагнулась, разглядывая внутренность комнаты; а потом снова выпрямилась. Занавеску задернули, и я снова услышал шум шагов, которые на этот раз удалялись. Меня не заметили. Неподвижный, оцепеневший, я стоял, задыхаясь от волнения. Время от времени занавеска вздрагивала. Луч луны освещал тогда комнату, и глаза мои с великой нежностью и страхом обращались к девической кровати и невинному существу, лежавшему в ней, словно статуя какого-нибудь надгробия.
Я испугался и на цыпочках вернулся к окну. Слышно было, как под сводами кипарисов кричит жаба, и казалось, что она безраздельно властвует в этом саду, сыром и тенистом, полном ночных шорохов и погруженном во мрак. Я выскочил из окна, как вор, и, крадучись, пошел по террасе вдоль самой стены. Неожиданно послышался шум шагов; казалось, кто-то идет за мной по пятам. Остановившись, я оглянулся, но все вокруг тонуло в огромной тени, которую дворец бросал на террасу и сад, и я ничего не увидел. Я пошел дальше, но не успел сделать и нескольких шагов, как ощутил на шее своей чье-то прерывистое дыхание. В тот же миг клинок кинжала распорол мне плечо. Мгновенно обернувшись, я увидал человека, убегавшего прочь и скрывшегося в глубине сада. Я узнал его с изумлением, можно даже сказать — со страхом, в ту минуту, когда он перебегал озаренный луною газон, и не стал его догонять, чтобы не поднимать шума. Но от сознания того, что я оставил его безнаказанным, когда проучить его было совершенно необходимо, мне стало еще больнее, чем от самой раны. Входя во дворец, я ощущал струившуюся у меня по телу теплую кровь. Слуга мой Мусарело, спавший в прихожей, разбуженный моим приходом, зажег свечи канделябра, после чего он вытянулся передо мной по-военному:
— Что прикажете, синьор капитан?
— Подойди ко мне, Мусарело.
Мне пришлось прислониться к двери, чтобы не упасть. Мусарело был старым солдатом, находившимся у меня в услужении с того самого дня, как я вступил в папскую гвардию. Тихо и спокойно я сказал:
— Меня ранили.
Он испуганно посмотрел на меня:
— Куда, синьор?
— В плечо.
Мусарело всплеснул руками и, как истый фанатик, вскричал:
— Верно, из-за угла!
Я улыбнулся: Мусарело не допускал мысли, чтобы кто-то мог ранить меня в поединке.