Сонаты: Записки маркиза де Брадомина
Шрифт:
Чтобы я мог получше их рассмотреть, мажордом обежал всю комнату и отдернул занавеси на окнах. Потом он умолк, дав мне возможность погрузиться в созерцание. Он только следовал за мной по пятам как тень, не переставая улыбаться своей странной, назидательною улыбкой. Решив, что я налюбовался картинами вдоволь, он подошел ко мне на цыпочках и сказал голосом, который стал еще более вкрадчивым и таинственным:
— Ну что, каковы? Все они — кисти одного и того же художника! И какого художника!
— По всей вероятности, Андреа дель Сарто!{6} — воскликнул я.
Лицо синьора Полонио приняло серьезное,
— Их приписывают Рафаэлю.
Я еще раз обернулся к картинам. Синьор Полонио продолжал:
— Заметьте, что я говорю только «приписывают». По моему скромному разумению, это больше, чем Рафаэль! По-моему, это сам Божественный.
— А кто это Божественный?
Мажордом в совершенном изумлении развел руками:
— И вы еще спрашиваете, ваша светлость? Кто же это, как не Леонардо да Винчи?
И он умолк, поглядывая на меня с искренним сожалением. Я не мог сдержать насмешливой улыбки. Синьор Полонио сделал вид, что не заметил ее, и, хитрый как римский кардинал, льстиво сказал:
— До сегодняшнего дня я в этом не сомневался… Сейчас, должен признаться, усомнился. Может быть, вы и правы, ваша светлость. Андреа дель Сарто много работал в мастерской Леонардо, и в этот период оба они писали так похоже, что картины одного не раз уже приписывали другому. В Ватикане, например, есть мадонна с розой. Одни считают, что это Леонардо да Винчи, другие — что это Андреа дель Сарто. Мне думается, что писал ее муж донны Лукреции дель Феде,{7} но потом несомненно подправил сам Божественный. Знаете, такое бывает нередко между учителем и учеником.
Мне надоело его слушать, и я не стал этого скрывать.
Окончив свою речь, синьор Полонио низко поклонился и, расставив руки, снова забегал от окна к окну, задергивая занавеси. Комната погрузилась в полумрак, который навевал сон. Синьор Полонио простился со мной совсем тихо, словно мы были в церкви, и вышел бесшумно, заперев за собою дверь. Я до того устал, что уснул еще до наступления вечера. Проснулся я с мыслью о Марии-Росарио.
В библиотеке было три двери, выходившие на мраморную террасу. В саду вечно юные голоса фонтанов, казалось, звучали сладостным аккомпанементом к мечте о любви. Я облокотился о перила и почувствовал, что в лицо мне пахнуло весной. Этот старый сад с его миртами и лаврами под лучами заходящего солнца был исполнен какой-то языческой прелести. В глубине сада показались пять сестер; они гуляли по лабиринту аллей, набрав полные подолы роз, словно девушки античных легенд. Вдали, усеянное множеством треугольных парусов, которые казались янтарными, расстилалось Тирренское море. Волны покорно замирали на золотистом песке. Звук раковин, которым рыбаки оповещали о своем возвращении, и хриплый рокот моря — все сливалось в одно с благоуханием старого сада, где в тени олеандров пять сестер рассказывали друг другу свои девичьи сны.
Все пять уселись на большой каменной скамье и стали плести венки. На плече Марии-Росарио сидела голубка, и я увидел в этом какой-то таинственный символ. В деревне по-праздничному звонили колокола; вдалеке, на вершине зеленого пригорка, вырисовывалась окруженная кипарисами церковь. Вокруг нее двигалась процессия; видны были носилки с фигурами святых в шитых золотом одеждах, горевших на солнце; алые хоругви, которые несли впереди, победоносно сверкали. Все пять сестер стали на колени прямо в траву и, продолжая держать розы, молитвенно сложили руки.
На деревьях пели дрозды, и песни их сплетались в едином отдаленном ритме, словно набегающие одна на другую волны моря, Сестры снова сели на скамейку. Они молча плели венки, связывали цветы в букеты; руки их, словно белые голуби, скользили среди пурпурных роз, а солнечные лучи, проникавшие сквозь листву, трепетали на них мистическим пламенем. Тритоны и сирены фонтанов смеялись своим химерическим смехом; юношеским задором журчали серебряные воды, струясь по илистым бородам древних морских чудовищ, которые низко наклонялись, чтобы целовать лежавших в их объятиях сирен. Сестры поднялись с мест, собираясь возвращаться во дворец. Они медленно шли по тропинкам лабиринта, словно околдованные принцессы, которым снится один и тот же сон. Когда они говорили между собою, голоса их растворялись в вечернем гуле, и слышен был только веселый смех, разливавшийся волнами под тенью классических лавров.
Когда я вошел в залу, все огни были уже зажжены. В тишине раздавался низкий голос старшего члена коллегии; он разговаривал с дамами, собравшимися на тертулию.{8} Зала сверкала золотом; отделана она была во французском духе, с изысканною роскошью и изяществом. Амуры с гирляндами, нимфы в кружевах, галантные охотники и олени с ветвистыми рогами заполняли гобелены на стенах, а на консолях стройные фарфоровые герцоги-пастушки обнимали нежные талии пастушек-маркиз. На мгновение и остановился в дверях. Увидав меня, находившиеся в зале дамы вздохнули, а старший член коллегии встал:
— Разрешите мне, синьор капитан, приветствовать вас от имени всей Клементинской коллегии.
И он протянул мне свою пухлую белую руку, на которой, казалось, должен был бы уже сиять пастырский аметист. Как высшее духовное лицо, он носил бархатную ленту, которая придавала еще больше аристократической изысканности его величественной фигуре. Это был совсем еще молодой человек, но уже седой, с глазами, полными огня, орлиным носом и узким, резко очерченным ртом. Княгиня представила мне его движением руки, полным сентиментальной томности:
— Монсиньор Антонелли. Мудрец и святой!
Я поклонился.
— Мне рассказывали, княгиня, что римские кардиналы испрашивают совета монсиньора в самых трудных вопросах богословия. Добродетели его славятся повсюду.
Член коллегии прервал меня своим низким голосом, мягким и учтивым:
— Я всего лишь философ, разумея под философией, как древние, любовь к мудрости. — Он снова сел и, уже сидя, продолжал: — Видели вы монсиньора Гаэтани? Какое несчастье! Столь же великое, сколь и неожиданное!
Все пребывали в печальном молчании. Две пожилые дамы, обе одетые в очень строгие шелковые платья, одновременно одним и тем же голосом спросили:
— Нет никакой надежды?
Княгиня вздохнула:
— Нет… Разве только чудо…
Снова воцарилось молчание. В другом конце залы дочери княгини, усевшись в круг, вышивали парчовое покрывало. Они вполголоса говорили между собою и, низко склонив головы, улыбались друг другу. Одна только Мария-Росарио молчала и вышивала медленно, словно о чем-то мечтая; тихо дрожала вдетая в иглу золотая нить, и из-под пальцев пяти вышивальщиц рождались розы и лилии райского сада, которыми принято украшать церкви. Неожиданно среди этой тишины раздались три громких удара. Княгиня побледнела как смерть. Монсиньор Антонелли поднялся: