Сосед по Лаврухе
Шрифт:
На репетициях Голованов не импровизировал, не искал, не советовался, а являлся уже в абсолютной убежденности верности своего прочтения, толкования замысла композитора. Да, он был авторитарен, но эта авторитарность основывалась на всестороннем, углубленном изучении партитуры, и когда он вставал за пульт, уже ни в чем не сомневался. Его требовательность диктовалась прежде всего его профессиональной честностью, он вскипал не от того, что у него был дурной характер, а потому что сам полностью отдаваясь работе, ждал такого же отношения от других. Он писал: «Дирижер обязан изучить дома новое сочинение, прийти на репетицию абсолютно готовым
Плох тот дирижер, который учится вместе с массой на многочисленных репетициях. Это моральный и денежный ущерб, совершенно неприемлемый во всем культурном мире: ведь каждая репетиция большого оркестра стоит около 10 тысячи рублей» (имеется в виду денежное исчисление до реформы в 1961 году).
«Лучше сгореть ярко и пламенно, чем тлеть бессильно», — таково кредо Голованова. В людях он больше всего ценил способность к «творческому вспыхиванию», и ничто его, пожалуй, так не раздражало как вялое равнодушие, небрежность, дилетантская приблизительность. Он знал, что в отношении человека к своему делу, к работе, проявляются его нравственные качества.
Если человек халтурит, разве он может рассчитывать на уважение окружающих, разве может сам себя уважать? Так Голованов был воспитан, и также воспитывалось его поколение, и те, на кого это поколение еще успело повлиять. Но их осталось уже очень мало, и им теперь помногу лет, но до сих пор сила от них исходит — от той, до последнего дня сохраняемой работоспособности, желания трудиться, невозможности сделаться бесполезными, ненужными ни другим, ни себе. Поэтому и в свои восемьдесят и в девяносто они кажутся на диво молодыми, ясно мыслящими. Общаться с ними — наслаждение.
Помимо удивительной памятливости, одаривающей драгоценными сведениями, от них получаешь заряд какой-то душевной опрятности. А источник все тот же — в отношении их к своему делу, профессии, работе вообще.
И в дирижере Голованове, главное, что мне открылось, его страстность работника. Именно здесь его стержень, его вера, основа его личности.
Страстных работников — вот кого нам сейчас больше всего не достает.
Вспоминают, что как только Голованов вставал из-за пульта, это был деликатнейший, любезнейший человек, скорее даже стеснительный, робкий, будто враз его подменяли, и вовсе не он только что громы и молнии метал, кричал: «Ни черта не звучит!», а, бывало, и покрепче. Но на него не обижались, он действительно заряжал оркестр своей энергией, его горение передавалось другим и, как позднее осозналось теми, кто с ним соприкасался, работать, вкалывать из всех сил — это именно то, что надо, что и держит человека на двух ногах, прямо, гордо.
Голованов прославился своими трактовками произведений русской классики, постановками «Хованщины», «Бориса», «Садко», «Сказания о граде Китеже», отвечающими его нутру, его характеру. Ему было близко и мощное, богатырское начало, и пронзительная щемящая лирика. Его дирижерский почерк узнается в решительной акцентировке, смелых контрастах, интенсивности звучания. Но особенно запомнилась и сделалась легендарной его профессиональная одержимость, бескомпромиссность Мастера, действовавшие магически: Голованов только снимал в гардеробной калоши, а оркестр, управляемый другим каким-нибудь дирижером уже совершенно иначе начинал играть.
Казалось бы, музыка далека от политики,
Нет, наши артисты, музыканты, в радужном сне не пребывали, скорее напротив, чувствовали себя в эпицентре, в пасти огнедышащей. На спектаклях в Большом присутствовал Хозяин, и не только на премьерах. Скажем, как рассказывал Акулов, он регулярно посещал «Евгения Онегина», который тогда очень часто шел. Появлялся в ложе, укрытый занавесом, в сцене, когда Ленский представлял Лариным своего друга Онегина, и исчезал после Петербургского бала. Именно так, раз от разу. Публика ни о чем не подозревала, а Акулов, дирижировавший спектаклем, по изменившимся интонациям Ленского-Козловского, узнавал — вождь пришел.
Что, Сталин был меломаном? — я спросила. И в ответ услышала от Акулова: «Он приходил смотреть бывшую жизнь».
А в общежитии Большого театра с двенадцати ночи и до двух не спал никто, ведь арестовывали обычно ночью. Певица Максакова, балерина Семенова, концертмейстер Славинская, встречая друг друга, сияли: их, жен врагов народа, тюрьма ждала в первую очередь, но в этот раз, значит, пронесло, слава Тебе, Господи!
Наталья Дмитриевна Шпиллер, вспоминает, что в течение десятилетий приходя в Большой театр и показывая удостоверение в дверях служебного входа, она была готова каждый раз, что ее не пустят, пропуск заберут, а что будет дальше?…
Спасались в работе. Она давала силы в атмосфере начавшегося распада, хаоса, невежества. К счастью, работать они умели. И Евгения Михайловна Славинская, недавно встретившая свое девяностолетие, чей рабочий стаж исчисляется семидесятью шестью годами, после ареста, расстрела мужа постоянно носившая с собой пару белья, шелкового, потому что, как ей сказали, в шелке вши не заводятся, стояла перед оркестром с партитурой, пока ноги не отекали. Нет, иллюзий для них не существовало, и они делали то, что могли, отстаивали культуру, искусство — национальное достояние.
Но это не значило, что они совершенно режиму не сопротивлялись, не пытались друг друга спасать. Славинская рассказывала, что когда кого-то из музыкантов забирали, Голованов бросался на выручку — и дождался, что ему указали: не в свое дело не лезть. Строго и недвусмысленно. Правда, людей его породы укоротить оказывалось не так-то просто, их легче было уничтожить, либо дождаться, когда они сами умрут. Вымрут, как мамонты.
Но терпения не хватало, и почти незаметно, в спину, слегка, подталкивали. Охотники находились. Голованов мешал. Мешал если не властям, так той породе, что эта власть породила, породила система, не терпящая в людях самостоятельности, достоинства, крепкого осознания как обязанностей своих, так и прав. Система не терпела работника, кровно заинтересованного в своем труде, будь это труд физический или умственный.