Сошел с ума
Шрифт:
— Миш, такая же палата, где ты лежал. Как у нас в больнице. И тумбочки такие же.
— Что от тебя хотят?
— Ничего. Сижу, курю. Об нас думаю.
— Зиночка, не перечь им и не бойся. Ладно?
— Вот еще! Буду я бояться всякую шпану!
Федоренко отобрал телефон. Смущенно буркнул:
— Это не моя инициатива, поверь, Ильич.
— Зачем она вам понадобилась?
— Шефу так спокойнее.
Сердечное томление охватило меня.
— А Катя? Катя тоже у вас?!
— Врать не буду, — Федоренко смотрел на двустворчатую дверь, куда уже начали запускать пассажиров на рейс «Москва-Рим». — Катя под колпаком. Но она дома, не волнуйся. С ней ничего не случится. Ну, сам понимаешь, если…
—
— Да ладно тебе, Ильич. Мы же не дети.
Разговор продолжили в самолете. Я уже кое-что знал про Федоренко. В политику и в бизнес он пришел из младших научных сотрудников, и это важная подробность. Новые русские, как известно, хлынули во власть тремя потоками: первый составился из партийных и комсомольских перевертышей, второй — из натуральных уголовников, а третий, гайдаровский, как раз вот из таких неприкаянных, несостоявшихся интеллектуалов. Последний поток выгодно отличался от первых двух: у его представителей сохранился на лицах слабый отпечаток разума. К примеру, Федоренко признавал, что мы все очутились в первобытно-общинном строе, хотя и с приметами супертехнической цивилизации. Нынешний обыватель бесправен точно так же, как его исторический пращур в пещерах. Подобное тотальное подавление личностных начал, с применением новейших психотропных разработок, конечно, никаким коммунистам не снилось. Но выводы, которые Федоренко из этого делал, отличались от моих. Я считал, что надо как-то переждать, пока все само собой образуется, и это произойдет непременно, потому что путь, на который вступило общество, вел в никуда и противоречил инстинкту самосохранения. То, что мы сейчас переживали, был просто очередной самоубийственный виток, на которые так щедра история России. Самый разрушительный из них, считалось, был связан с семнадцатым годом, но теперь выяснилось, что бывают витки и покруче.
Федоренко соглашался, что страна в агонии, но полагал, что усилиями энергичных людей (подразумевалось, таких, как он и Циклоп), ее еще можно волоком перетащить на Запад, где она воспрянет от тупой многовековой спячки и сладостно задышит обновленными рыночными порами. Естественно, при таком колоссальном перемещении не обойдется без жертв, зато попутно произойдет неслыханное очищение от накопившейся в общественном организме человеческой гнили и трухи. Иными словами, Федоренко представлял идущие в стране процессы, как глобальную дезинфекцию, и эта мысль мне понравилась, хотя по его красноречивым намекам было понятно, что моя личная перспектива заключалась в том, чтобы отвалиться вместе с гнилью и трухой.
Целый час проспорили, и от сердца отлегло. Нет лучше лекарства от страха и тоски, чем пустая интеллигентская болтовня. И чем гуще она замешена на крови, тем целебней.
Под крылом самолета, как пелось в старинной песне, тянулось что-то сине-зеленое, похожее на крапивный суп. Салон был переполнен. Мы пили все тот же коньяк и кофе. За несколько последних суток мои внутренности проспиртовались до полной задубелости, и нигде ничего не болело. Так бы и улетел в вечность без промежуточных посадок.
— Но зачем, — спохватился я, — зачем все эти дешевые трюки — с Зиночкой, с Катей? Несолидно как-то. Зачем?
Федоренко глотнул остывшего кофе.
— Что тебе сказать, Ильич? Я тоже этого не одобряю. Но у каждой игры свои правила. Сидор Аверьянович не глупее нас с тобой. Страхуется как умеет. На его месте я бы поступил иначе.
— А что бы сделали вы?
— Я бы вообще тебя не посылал. Не верю в эту затею.
— Почему?
Федоренко поправил модные очки, закурил.
— Если честно, не годишься ты для этого. Ты же в самом деле писатель, интеллигент. Сплошь рефлексы и комплексы. Вашего брата дальше прихожей и пускать нельзя. Ничего не могу сказать, Сидор Аверьянович умен, цепок, прозорлив, в чем-то даже гениален,
— Все верно, — важно я кивнул. — Почему же вы ему раньше не объяснили?
— Объяснял, — огорчился Федоренко, — да он не слушает. Наше дело щенячье.
Приземлились в Риме, и из нервной московской весны переместились в пышное южное лето. От асфальта дохнуло таким жаром, что у меня в висках сразу загудела кровь.
— В гостиницу? — спросил я с надеждой.
— Не совсем так, — ответил Федоренко.
К огромным западным аэропортам, с транспортерными лентами, с немыслимо пестрой людской толчеей, с гомоном, напоминающим рокот экскаватора, я уже, после Парижа, начал привыкать, но на стоянку машин выбрался в полусогнутом виде, измятый, хватающий пересохшим ртом горячий воздух, — как из чрева матери. Благо, багаж у нас был небольшой: у меня кожаный чемоданчик и у спутника — тугой министерский портфель, из тех, которые опять, кажется, входят в моду среди деловых.
Встретили нас двое молодых, загорелых парней спортивного сложения, у одного из них Федоренко, пожав руку, первым делом поинтересовался:
— Ну что, Микола, скучаешь по матери-родине?
На что парень развязно ответил:
— Скучаю, Иван Викторович, только когда бабки кончаются.
По сытой ухмыляющейся морде было видно, что скучал он последний раз очень давно.
Сели в автомобиль, который называется джип «чероки». Один из парней за руль, второй с ним рядом, мы с Федоренко расположились на заднем сидении. Для тех, кто пока в таком джипе не ездил, сообщу: это не «нива». Чувствуешь себя одновременно как в танке и как в гамаке. Минут пять, не больше, я боролся с неудержимой дремой, а потом без стеснения повалился набок, головой на черный упругий валик. Так стало уютно, как в детстве на бабушкиной печке в родимой деревне Назимиха. Сон был долог и крепок, но и во сне я ни на мгновение не забывал, что еду на свидание с Полиной. Грустно было, что предыдущий паспорт исчез. Кому теперь докажешь, что она моя жена.
Проснулся оттого, что машина остановилась. Выглянул в окошко — обомлел. Сколько глаз хватает, оранжевая полоса, полная солнца и цветов, и на горизонте синяя блестящая кайма, будто там — море. Но это справа. А слева — двухэтажный, ярко выбеленный домик, трехногие столики в кипарисовом саду, опрятные итальянцы и забавная вывеска над фасадом — толстый палец с болтающейся на нем гирляндой ослепительно красных сосисок. Ага, едальня!
— Разомнемся немного, — прогудел сбоку Федоренко. — Ты как, Ильич, очухался?
— Все нормалек.
Первая трапеза в Италии. И первый раз Федоренко снял свои безразмерные очки, положил на стол. В его глазах открылась такая невероятная голубизна, что не только я, но и девушка официантка в накрахмаленном затейливом передничке, загляделась в них, не сразу поняла, чего от нее хотят. Федоренко доверительно погладил ее руку. Засмеялась, убежала.
Обед: сочное, нежное мясо, груда овощей, желтоватое, с кислинкой вино. Смеющаяся девушка с полной грудью, темными, озорными глазами. Стоило прилетать из-за тридевяти земель.
— Где же спагетти? — спросил я капризно.
— Спагетти в Венеции, — Федоренко улыбнулся. — Часика три потерпи.
— Сколько же я спал?
— Ильич, а ты мне нравишься.
— Чем это?
— Люблю людей, которые любят пожрать.
Микола с напарником остались в машине, распахнули настежь все дверцы. Чего там делали — не видно.
Я съел все мясо, много овощей без разбору и выпил около литра вина. Брюхо раздулось, и что-то в нем поскрипывало.
Опять поймал себя на том, что никуда не тороплюсь. Это часто случалось в последнее время: прислонюсь где-нибудь — так бы и замер навеки. Старость подбирается, старость. Шаги у нее кошачьи.