Сотворение мира.Книга вторая
Шрифт:
— Подожди, Вадик, — перебил друга второй «полковник». — Насчет нужников ты перегнул. Улицы мы подметали, ящики на пароходы грузили, на гитарах по кабакам играли, но нужников еще не чистили.
— Брешешь, Димка! — вспыхнул Вадим. — Чистили! И в Лилле чистили, и в Гавре чистили, и в Руане чистили. Забыл, что ли?
Димка уныло махнул рукой:
— Ладно, к-какая разница? Н-ну, чистили… Подумаешь, беда какая!..
— Довольно, мальчики! — тряхнула волосами Рита. — Пора нам всем баиньки, мсье Гейо стучит снизу. Давайте стелить наши княжеские постели.
Все
Максим долго не спал. Его босые ноги то и дело натыкались на разбросанные по полу бутылки, на чьи-то башмаки, какие-то банки. Он отвернулся к стене и закурил, пряча в ладонях огонек спички.
«Живут же люди, — с тоской подумал Максим, — вырваны с корнем, растоптаны, а живут. Нужники чистят, а небось мечтают о том, как с колокольным звоном в Москву войдут, как мужиков будут полосовать шомполами…»
Касаясь щекой плеча Крайнова, Максим думал о своих взаимоотношениях с этим человеком. Он не сказал Крайнову о том, что был судим военным судом кутеповского корпуса и приговорен к расстрелу, не рассказал и о бегстве с Хаббардом со «Святого Фоки». У Максима даже мысли не было о том, что одностаничник и однополчанин Гурий Крайнов может предать его или ввергнуть в беду, но в то же время он чувствовал, что Гурий чего-то недоговаривает, что-то скрывает от него, и это смущало и настораживало Максима.
Утром, завтракая с Максимом в дешевой харчевне, Крайнов сказал ему:
— Ты не суди о наших силах по этим сопливым «полковникам». Они давно сброшены со счетов. Таких в Париже немало. Эта заваль только пьянствует и служит панихиды. К счастью, не они определяют нашу дорогу. Через недельку я тебя познакомлю кое с кем из «Общевоинского союза», и ты убедишься, что у нас еще есть порох в пороховницах.
— А ты веришь, Гурий, в то, что порох еще пригодится? — спросил Максим.
— Не только верю, уверен, — твердо сказал Крайнов. — Мы, брат, схлестнемся с большевиками не на жизнь, а на смерть. Но к этому нужно готовиться, не хныкать и не служить панихиды…
Однако, хотя Крайнов и уверял друга, что в эмигрантских пороховницах есть порох, Максим, живя в Париже, пришел к противоположным выводам. Предоставленный самому себе, он слонялся по городу, заходил в русские клубы и рестораны, встречался с людьми, съездил в загородную русскую колонию, побывал на лекциях Милюкова и Амфитеатрова, прочитал десятки эмигрантских газет и журналов, и, чем глубже узнавал жизнь эмиграции, тем более острая тоска и раздражение овладевали им.
Максим видел, что стареющие на чужбине русские женщины-аристократки, так же как четыре и три года назад, продают на парижских улицах потертые, пожелтевшие от времени кружева, ходят в церковь, плачут
С невеселой усмешкой слушал Максим, как шаманствовали на импровизированных кафедрах в кабачках «лидеры» и «вожди». Милюков оповещал, что русские крестьяне ненавидят коммунистов и начинают «резать советских деятелей». Амфитеатров, прикладывая руку к сердцу, уже третий год уверял слушателей, что большевики «заморили голодом великого русского поэта Блока» и что в Советской России «свинство громоздится на свинство», а «все граждане арестовывают друг друга».
«Лидеры» и «вожди» шаманствовали, а генералы-подагрики, облезлые чиновники, капитаны-официанты, адвокаты-чистильщики, графини-кокотки восторженно слушали, аплодировали, жеманно перешептывались:
— Боже, скорее бы рассеять этот красный мрак!
— И вернуться в Россию!
— И рассчитаться с большевистской нечистью!
О том, как светские дамы собираются рассчитываться с «большевистской нечистью», Максим узнал в кабаре, где перед изысканной публикой выступала известная поэтесса-беженка. Читая стихи о Советской России, стареющая поэтесса трогательно подняла палец и проскандировала:
Не надо мести зовов! Не надо ликования | Веревку уготовав, Повесим их в молчании…Так эти беженцы, образованные бездельники, носители «белой идеи», сорванные с гнезд ветром революции, как напуганное воронье, разлетевшееся по всему миру, мечтали о своем возвращении на землю, которую они когда-то называли родиной, а тут, в изгнании, — «грязной, подлой, безнадежной и беспросветной страной». Им, казалось, не было никакого дела до того, что на этой далекой, недоступной для них земле поднялся народ и начал строить на развалинах, на грязи и крови, в холоде и голоде новую жизнь. Они плевали на это. Они хотели вновь бросить прозревший, свободный народ в мрак и грязь, и их помыслы, их тайные и явные надежды, их трупный лик как нельзя лучше выразила напудренная старуха, бормочущая о виселице.
Максим Селищев смутно понимал все это, но жалость и отвращение, которые он испытывал при виде каркающего с кафедры политикана-профессора или выпевающей сумасшедшие стихи поэтессы, настолько угнетали его, что он не удержался и сказал Крайнову:
— Ну, брат Гурий, видел я твой порох, видел и за голову взялся: до чего же все это подло!
— Ничего, — невозмутимо ответил Крайнов, — не обращай на эту кладбищенскую падаль никакого внимания. Завтра вечером мы с тобой пойдем к генералу Миллеру, и ты убедишься, что есть в эмиграции подлинно русские люди.