Сотвори себе врага. И другие тексты по случаю (сборник)
Шрифт:
Гуинплен, разрывающийся между двумя мирами, один из которых не желает его знать, а другой гибнет, не может устоять и сам обрывает свою жизнь.
Итак, в Гуинплене, герое исключительно романтическом, мы находим собранными воедино все элементы романтизма: чистейшую страсть, искушение и очарование греха, быструю перемену участи с переходами из бездн нищеты к великолепию двора, титанический вызов, брошенный несправедливому миру, свидетельство в пользу истины, высказанное, невзирая на опасность все потерять, смерть любимой от истощения и самоубийство, венчающее судьбу. И всё – сверх всякой меры.
Даже являясь ранним произведением, «Собор Парижской Богоматери» уже несет на себе следы этой поэтики избыточности. В начальных главах, чтобы проникнуться идеей общего праздника, в котором принимают участие как аристократы, так и зажиточные горожане и простой люд, проникнуться впечатлением этого (используем выражение самого Гюго) «бурления», читатель должен вобрать бесконечную вереницу имен – безусловно, исторических, но прежде
184
«Вынос знамени» – торжественная военная церемония, проходящая во вторую субботу июня с участием королевы.
В той же степени это относится к дантовскому визиту Гренгуара во Двор Чудес, когда он оказывается среди всякого сброда, бродяг, нищих, священников-расстриг, бывших школяров, потаскух, цыган, narquois, coquillarts, hubins, sabouilleux [185] , мнимых паралитиков, щипачей, попрошаек, и так без числа. Нет нужды знать их всех, эти слова просто должны придать объем, создать ощущение копошащихся отбросов общества и побродяг, помочь понять этих жителей дна, бурлящего и гноящегося, – всех тех, кого много глав спустя мы снова увидим при захвате собора подобными потоку муравьев, помоечных крыс, тараканов, сверчков, где действующие лица являются не поодиночке, а массой. В общем, приходится одолевать и преодолевать перечни, списки, каталоги, подобные льющейся мелодии. И так – войти в книгу.
185
Пересмешники, недобросовестные паломники, лжебесноватые и мнимые сумасшедшие (ст. – фр.).
Здесь мы приближаемся к тому моменту, когда поэтика избыточности находит свое выражение в технике каталога или списка. Технике, которую Гюго использует неисчислимое количество раз; но, пожалуй, свое наиболее полное, развернутое и насыщенное выражение она получает в романе «Девяносто третий год».
Когда мы переходим к перечислению и анализу недостатков этой книги, прежде всего – ее словесной несдержанности, то постепенно, по мере того как мы «углубляем нож в рану», сами недостатки начинают казаться блестящими. Это все равно что поклоннику Баха с его бесплотными, почти умственными построениями перейти к Бетховену. Поначалу кажется, что он слишком громок по сравнению с гораздо более сдержанными клавесинами, но как его за это упрекнуть? Как не оценить мощь Пятой и Девятой симфоний?
Можно уклониться от приглашения на раблезианский обед, но, уж попав туда, бессмысленно держать в голове рекомендации диетолога или пытаться следовать изысканным тенденциям nouvelle cousine [186] . Если ваш желудок способен это выдержать, вы получите незабываемый опыт, если нет – лучше сразу удалиться и постараться заснуть, перечитывая на ночь изречения великих мужей XVIII века. Гюго – не для слабых желудков. С другой стороны, хотя схватка из-за «Эрнани» разгорелась уже после «Sturm und Drang», тень этой бури и этого натиска лежит и на последнем его романе, аж в 1874 году – именно тогда был опубликован (но не переварен) «Девяносто третий год».
186
Новая кухня (фр.) – имеется в виду новая тенденция авторской кухни, возникшая в 1960-е годы и делающая, в отличие от традиционной аристократической «высокой кухни» (haute cousine), больший упор на полезность и дизайн предлагаемых блюд.
Чтобы понять, насколько «Девяносто третий год» подпитывается избыточностью, освежим в памяти историю, которая в сжатом виде предстает элементарной, мелодраматичной до невозможности и в руках итальянского либреттиста могла бы стать чем-то вроде, например, «Тоски» или «Трубадура» (я имею в виду – либретто без музыкального сопровождения, когда оно позволяет воспринимать всерьез и стихи).
Итак, мы в annus horribilis, лихой године Революции. Вандея восстала, старый аристократ, доблестный воин, сходит с корабля, чтобы организовать вооруженное восстание крестьянских масс, которые высыпают из сумрачных лесов и палят из ружей, твердя молитвы.
Лантенак и Говэн по очереди пытаются убить друг друга в этой схватке между Революцией и Реакцией, встречаясь и теряясь в водовороте безымянных убийств. Но начинается вся эта ужасная история с описания того, как республиканский батальон обнаруживает выбившуюся из сил вдову с тремя малютками и решает сделать их «детьми полка». Происходит это солнечным маем, когда «les oiseaux gazouillaient au-dessus des ba"ionnettes» [187] . Потом Лантенак расстреливает мать и берет детей (ставших талисманами полка) в плен. Но мать выживает после расстрела и в отчаянии бредет, пытаясь их найти, – в то время как на освобождение невинных малюток, запертых в мрачной средневековой башне (в которой ближе к концу Лантенак будет осажден Говэном), ринулись республиканцы. После яростного сопротивления Лантенаку удается выскользнуть из осады по тайному подземному ходу, но его преследователи поджигают башню, дети оказываются на волоске от гибели, но тут появляется их безутешная мать, и Лантенак (который переживает что-то вроде перерождения и из Сатаны превращается в Люцифера помогающего) возвращается в башню, чтобы освободить детей и отвести их в безопасное место – а потом отдаться в руки своих врагов.
187
«…Над остриями штыков щебетали птицы» (фр.).
Перед процессом, который Симурден организовывает прямо на месте, Говэн в ожидании, когда прибудет гильотина, задается вопросом, следует ли посылать на смерть человека, осознавшего и искупившего собственные ошибки, и совершает благородный жест: входит в тюремную камеру, где в длинном монологе Лантенак настаивает на своих обязанностях перед троном и алтарем. И наконец Говэн дает ему уйти, сам занимая его место. Когда Симурден это обнаруживает, ему не остается ничего другого, кроме как осудить Говэна и приговорить собственным решающим голосом к смерти единственного человека, которого он когда-либо любил.
Сквозной мотив – трое детей – тем или иным образом сопровождает все мучительные перипетии Говэна. Благородство и милосердие побудят его принять требуемое наказание, и оба эти чувства в совокупности бросают луч надежды на то будущее, которое не может быть приуготовлено иначе, кроме как через человеческую жертву. Не важно, что целая армия громко просит помиловать своего командира. Симурдена самого душат чувства куда более глубокие, но он посвятил жизнь долгу, закону, он страж той революционной чистоты, которая теперь приняла форму террора, более того – Террора с большой буквы. Но в тот самый момент, когда голова Говэна катится по эшафоту, Симурден стреляет из пистолета себе в сердце: «Две трагические души, две сестры, отлетели вместе, и та, что была мраком, слилась с той, что была светом» [188] .
188
Здесь и далее роман цитируется в переводе Н. Жарковой.
И всем этим Гюго просто хочет вызвать наши слезы? Нет, это не более чем первое, так сказать, политическое впечатление. Попробуем выразить его в терминах нарратологических. Теперь они уже стали частью койне ученых, занимающихся повествовательными структурами (я не буду здесь останавливаться на академических уточнениях и второстепенных теоретических оговорках): в истории действуют персонажи – но персонажи, воплощенные в Актантов, если угодно – в повествовательные роли, посредством которых персонаж развивается, возможно, меняя свою функцию в структуре фабулы. Поясню: например, в таком романе, как «Обрученные», силы зла или человеческие слабости могут действовать против Провидения, которое управляет судьбами всех героев, и один-единственный персонаж, Безымянный, может неожиданно переходить от роли Противостоящего к роли Помощника. Именно так объясняется и двойственность дона Абондио по сравнению с такими персонажами, «привязанными» к немодифицируемым актантным ролям, как дон Родриго, с одной стороны, и падре Кристофоро – с другой. Дон Абондио, как глиняный горшок между стальными вазами, беспрестанно мечется от одной роли к другой и именно благодаря этой своей растерянности заслуживает снисхождения в конце.