Совершенство
Шрифт:
Когда я снова увидела своих друзей, смеявшихся и дурачившихся в нашем укромном месте в Уэстфилдсе, там, где мы все обычно тусовались, я уже потеряла счет времени. Я стояла на балконе и глядела на своих друзей внизу. Они тоже меня забыли. Я прислонилась к перилам и представила, как брошусь вниз, головой вперед, переворачиваясь в воздухе, как гимнаст, вот только не будет ни остановки, ни подскока внизу, а лишь белая плитка и кровь, кровь повсюду, и мои приятели, с визгом разбегающиеся в разные стороны от моего искореженного тела. Тут я поняла, что хотя и могла
Ради чего я жила?
Я увидела мертвую крысу, расплющенную на автостраде А-38 рядом с Маркитоном. Ее сбило что-то тяжелое и скоростное. Потому что крыса была маленькой, не было разбрызганных внутренностей и крови. Ее просто переехали: мех на месте, из-под него торчат лапки, нос повернут к обочине, сзади хвостик – словно ждущий выбивки ковер. Я считала желтые машины. Считала грузовики из Германии. Считала рефрижераторы. Я размышляла о том, как буду выглядеть расплющенной вот так, с головой плоской, как блин, а грузовики и фуры станут мчаться мимо. Я думала:
Вот.
Сейчас.
Самое время.
Теперь.
Сейчас я шагну вперед.
Вот.
Эта машина.
Эта фура.
Сейчас.
И я не шевельнулась.
На двадцать третий день одиночества я в центре города встретила маму.
Она гуляла с Грейс в огромной коляске, которую однажды мама с папой должны будут признать как кресло-каталку для растущего ребенка. Они покупали новые лампочки. Я держалась позади них, пока мама выбирала, медленно раздражая рассудительными расспросами прыщавого парнишку за прилавком.
– А какая у этой мощность? – спросила она, потому что всегда ревностно относилась к счетам за электричество. – У этой, кажется, слишком холодный свет, – приговаривала она. – У вас есть что-нибудь посимпатичнее?
Грейс терпеливо сидела посреди магазина, глядя на разноцветную лавовую лампу. Я встала рядом с ней, и при моем приближении она повернулась, издала негромкий звук и отвела взгляд, а несколько мгновений спустя я почувствовала прикосновение и обнаружила, что она держит меня за руку.
– Грейси, прекрати сейчас же! – выпалила мама, отводя ее ручку. – Извините, пожалуйста! – воскликнула она. – С моей дочкой иногда такое случается.
– Ничего страшного, – ответила я. – Все нормально.
Я стала ждать того, что, знала, должно было случиться. Что мама посмотрит на меня, улыбнется неуверенной улыбкой и спросит: «Я вас знаю?» или «Мы знакомы?». Что она почувствует странную, непривычную связь, велящую ей повернуться ко мне, стоящей у двери, и сказать: «Что-то в вас мне напоминает…» и пригласить меня на чай или спросить, как меня зовут, или произнести: «У меня была дочь, похожая на вас…», или… еще что-нибудь нафантазированное.
Но ничего этого она не сделала, хотя Грейс пристально глядела на меня, когда мама увозила ее.
Мгновение.
Стою у железнодорожных путей.
Поезд
Здесь.
Сейчас.
Шаг вперед.
Шагай же.
Прямо на рельсы.
Я закрываю глаза и вижу
проходящего мимо отца
цепляющуюся за мою ногу сестренку
идущую по пустыне маму.
Странно, как этот образ разросся во мне.
Я нарисовала портрет мамы до того, как волосы у нее поседели, как она коротко остригла их, чтобы выглядеть более профессионально, чтобы мужчины на работе относились к ней более серьезно.
Я одела ее в запыленное платье, возможно, вызванное в моем воображении «Звездными войнами» или, вероятно, каким-нибудь документальным фильмом на Би-би-си. Я дала ей посох, чтобы на него опираться, и бурдюк с водой – больше ничего. Ноги ее я оставила босыми, заскорузлыми, как камень, пока она шла, а потом я сидела, такая же одинокая, как она, на гребне бархана в нескольких километрах от нее, и смотрела на нее – просто смотрела – как она идет по пустыне моих мыслей, все приближаясь, пока не стало видно ее лицо, и тут я поняла, что это лицо – мое.
Я читала книжку о пустыне и о тех, кто по ней странствовал. Для кого-то, говорилось там, пустыня – это наказание, пытка, изгнание. Иудеи воздвигали истуканов ложным кумирам и не чтили Бога своего, и сорок лет скитались по пустыне, зажатые между Нилом и Галилейским морем. Когда османы уничтожали армян, они загоняли тысячи мужей, жен и детей в сирийские пески, где те и остались до сих пор белыми костями, выжженными солнцем и травленными песком, перекатываясь по ветру. Целые народы исчезали в пустынях, пустыни пожирали их целиком.
Томас Эдвард Лоуренс утратил и обрел себя во время перехода через Синайскую пустыню. Моисей и Иов, Конфуций на белом быке, направляющийся на запад. Мухаммед в пещере, где паук плел паутину. Иисус скитался, а сатана искушал его, и из песка появлялись пророки и видения, сорок дней и сорок ночей одиночества. В пустыне скитался пророк Илия, оттуда явился Иоанн Креститель, пищей которому служили акриды и дикий мед. И одиночество становилось не проклятием, но откровением.
Убийца, заключенный в одиночную камеру. Изгнанник, оторванный от тех, кого любит. Лорд Байрон на острове посреди моря. Робинзон Крузо, разговаривающий с животными, но в страхе бегущий от отпечатка ноги на песке. Марко Поло, объехавший весь свет. Галилео Галилей, глядящий, как сжигают его книги.
Мама, идущая по пустыне.
Своего рода паломница.
В одиночестве можно утратить или обрести себя, но в большинстве случаев происходит и то, и другое.
Я стояла у железнодорожных путей, пока мимо меня с ревом проносился поезд, чувствовала порывы ветра, хлещущие по лицу, видела размытые лица сонных пассажиров, направлявшихся домой, к друзьям, семьям, на работу, в здания, к любимым и знакомым, которые скажут: «Эй, да я же тебя помню!..» Я подумала о маме, идущей по пустыне, ощутила мир у себя за спиной и небо над головой и решила, что стану жить.